Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 118



– В Германию забросят! – снова ужаснулась мать.

– Ну, это ты совсем загнула! Чего мне там делать? Я ж не шпион, и язык знаю так себе, – мне даже стало смешно. Глядя на мою улыбку, мать приободрилась. Я отдал ей валенки и шинель, велел начать собирать в дорогу вещи – что-то заштопать, что-то сходить купить новое. Денег мне тоже выдали на три месяца вперед, так что я был вроде как богатей.

За окном было тепло и солнечно. Бабье лето. В прежние времена в такие дни мы отправлялись гулять за город, грибы собирать. Сейчас все на работе, кто остался. Один я вот временно отдыхающий.

Покурив, я зашел в спальню и лег на кровать. Любопытство разбирало и одновременно ставило передо мной пугающие вопросы. Для чего же я понадобился Москве? Куда меня забросит судьба? Совершенно никаких догадок. В голову приходила только одна мысль: буду охранять какое-то секретное место. Завод, например, где делают чудо-оружие для победы над фашистами. Или за границу пошлют? Не зря же про языки Анищенко спрашивал. Мысли одна за другой появлялись и исчезали – будто пузыри на поверхности кипящей воды. В Англию пошлют? В Америку? Оружие охранять, для фронта купленное? Постепенно я погрузился в сон и проспал до самого вечера.

За ужином, когда мы собрались все вместе, ничего повторять не пришлось: отец пришел рано, и мама рассказала ему все. Поправив очки, наш глава семьи сказал своим обычным тихим голоском:

– Ну, что тут скажешь. Володечка у нас мужчина, а на дворе война. Нужно делать все, что прикажет страна и лично товарищ Сталин… гм.

– Сына, может быть, на смерть посылают, а ты хмыкаешь! – возмутилась мать. Едва ли не первый раз в жизни я видел ее такой недовольной отцом. Гневно сведя свои кустистые брови к переносице, она продолжала: – Чувствую я, он что-то скрывает! Поговори с ним как отец! Вели рассказать все, все без утайки!

– Что ты, право, Валентина! – отмахнулся отец. – В любом случае, ничего изменить мы не в силах. Разве что ты напишешь письмо Гитлеру, усовестишь его и заставишь прекратить войну…



Последняя фраза получилась довольно язвительной. Мать обиделась и ушла на кухню, откуда не появлялась весь вечер. Отец тоже не был расположен долго разговаривать. Я поведал ему все, что мог рассказать, он удовлетворенно кивнул и сел читать газету.

Я ушел в гости к одной соседской девушке. Не то чтобы любовь у нас с ней была, но встречались мы уже несколько месяцев. В городе больше года наблюдался переизбыток женского пола и недостаток мужского, так что можно было выбирать. Девушки не очень сопротивлялись, когда я приглашал их в кино или в театр. Таким образом сменилось их четверо, пока я не остановился на одной, Любе, машинистке из какого-то мелкого ведомства. Шоколадка, кино, бутылка вина на праздник – и она была вся моя, благо, мать у нее работала в больнице сутками, отец ушел на фронт, а младшие братья все лето провели в деревне. Сейчас, правда, братья вернулись домой, и вдруг я начал понимать, что не смогу с Любашей "провести остаток своих дней", так сказать. Слишком она была простая какая-то, что ли? Даже в театр не любила ходить, только в кино на комедию. Красивая она, конечно, не без этого. Да только надоедает красота рано или поздно, и когда видишь, что кроме нее в женщине нет ничего, оставаться с такой девицей нет никакого желания. В этом смысле командировка подвернулась как нельзя кстати. Можно быть уверенным: если она продлится дольше трех месяцев, Люба устроит свою жизнь без меня. Найдет кого-то еще. Раненого, к которому она пойдет в порядке шефства в госпиталь, чтобы подарить кисет и пачку табаку, или речника с бронью.

Тем не менее, еще два последних вечерка я скоротал с большим удовольствием – сводил Любу в ресторан, где оставил немало денег. Она даже подумала, что я ей предложение делать собрался, о чем бесхитростно поведала, когда мы расставались навсегда вечером четырнадцатого сентября. Вместо этого я сообщил, что уезжаю. Она надула губки, немного поплакала, однако успокоилась довольно быстро. Я, конечно, пообещал, что напишу при первой возможности. И предупредил, что возможности, очень может быть, не представится. Она уныло кивала в ответ; простились мы довольно сдержанно – что меня нисколько не расстроило. С совершенно спокойной душой я вернулся домой и пил чай с матерью до поздней ночи. Мы вспоминали прежние дни, смотрели фотографии, читали старые письма, которые я писал домой из пионерлагеря и от дяди, у которого гостил однажды целое лето в Киеве. Отец дремал с книгой в кресле-качалке тут же, рядом с нами. Иногда он поднимался, подходил к нам, отпивал из моей чашки и рассматривал какую-нибудь особенно интересную фотографию.

Уснуть я не мог очень долго: сказывалось волнение. Здесь, в этом доме, я прожил безвылазно почти пять лет и успел к нему привыкнуть. Завтра придется покинуть его; оставить мать и отца, без которых я не мыслил жизни, и которые были на самом деле частичкой меня самого. Уйти в неизвестность. Что там? Удастся ли вернуться и увидеть еще раз этот тесный дворик с раскидистыми кленами, дом с обшарпанными стенами и деревянными наличниками на окнах? Поесть маминых щей? Послушать, как отец рассуждает о развитии человеческого общества, хрумкая печеньем? Все эти частности стекались к одному, самому глобальному вопросу, задать который себе напрямую не сразу хватило духа. Буду ли я жив – через месяц, полгода, год? Эх, лучше бы уж знать наверняка, что ожидает впереди, чем такие мучения!

Утро я встретил невыспавшийся, злой и измятый. Кое-как побрился, пригладил водой взъерошенные волосы и сел пить обязательный чай. И мать, и отец, конечно, встали, чтобы проводить меня. Мать куталась в большую шаль и уголками ее изредка промакивала глаза. Говорить она боялась – вдруг сорвется в плач? Отец просто молчал и глядел в окно, думая о чем-то своем: так и прошло наше прощание, в полном молчании. Лишь на пороге мать порывисто сжала меня в объятиях, и стала бестолково целовать куда попало – в лоб, щеку, ухо. На лице оставались ее слезы.

– Возвращайся, сынок, обязательно возвращайся к мамочке. Я не переживу, если ты сгинешь. И пиши обязательно!

– Если будет возможность, мама, – ответил я, держа ее за руки. Наконец, она выпустила меня и отошла в сторону, сгорбленная, несчастная, такая, какой я ее не видел с самого тридцать седьмого. Отец подал мне руку и сказал без выражения: