Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 99 из 122

- Я не понимаю, Семен Григорьевич, почему ты за него просишь, — нервно расхаживая по огромному кабинету, говорил Николай Афанасьевич. — Я звонил туда, спрашивал, и знаешь, что мне ответили? Твой сосед писал откровенную, неприкрытую антисоветчину! Следователь за голову хватается. Кстати, эту, с позволения сказать, рукопись дали на рецензию одному известному писателю…

- Кому? — перебил его вопросом Семен Григорьевич. Он сидел боком к огромному, словно футбольное поле, столу, на котором стояло штук пять или шесть телефонов, сафьяновые папки, бумаги, бронзовый бюстик Ленина, письменный прибор с авторучками. А за столом, на стене, висел большой портрет Сталина в форме генералиссимуса.

- Я не могу назвать тебе фамилию писателя, но поверь мне — это наш большой, известный и любимый народом писатель, который тоже прошел фронт и много пишет о войне.

- Кем он прошел фронт? Корреспондентом?

С погонами полковника? — опять спросил Семен Григорьевич.

- Что ты меня все время перебиваешь, Семен Григорьевич? — с легким раздражением произнес Николай Афанасьевич. — Не доверяешь тому, что я говорю тебе?

- Я доверяю тому, что говоришь ты, Николай

Афанасьевич, но не доверяю тому, что сказали тебе, — упрямо, но спокойно и бесстрастно отвечал Семен Григорьевич.

- Тем не менее выслушай. Ты ведь за этим ко мне пришел?

- Я пришел за помощью.

- Но прежде надо меня выслушать, не так ли? — Николай Афанасьевич перестал ходить и, сев за стол, устало потер ладонями лицо. — Так вот, этот писатель, подчеркиваю, знаменитый и любимый народом, в своей рецензии отметил, что рукопись является злобной и откровенной антисоветчиной, в которой льется грязь на нашу армию, на командование, на органы безопасности, в конечном счете, на партию и весь народ... Ты сам-то читал эту рукопись?

- Нет. Но знаю многое из того, что там написано, — сухо ответил Семен Григорьевич. — Потому что многое рассказывал ему я. Например, о блокаде, которую мы с тобой пережили.

- Ты? Ему рассказывал? — искреннее изумление отразилось на лице Николая Афанасьевича. — Зачем?

- Чтобы он написал ту правду, которую знаем мы с тобой. У него талант писателя, а у меня этого таланта нету. Был бы — я сам написал бы эту правду.

- Прости, Семен Григорьевич... А зачем писать ЭТУ ПРАВДУ? — подчеркивая последние два слова, спросил Николай Афанасьевич. — ЗАЧЕМ? КОМУ ЭТО НАДО?

- Народу…

- Народ прошел войну и выстрадал эту правду на собственной шкуре! — повысил голос Николай Афанасьевич.

- Не весь народ прошел войну. Но не в этом дело, Николай Афанасьевич. Для будущих поколений.

Чтобы они судили о войне не по тому вранью, которое пишет этот твой знаменитый и любимый писатель в форме полковника, а ту простую и страшную правду о цене, которую народ заплатил за победу... правду о реках бессмысленно пролитой крови... о страданиях, которых могло и не быть... о блокаде, которой тоже могло не быть... о наших тупых и бездарных командирах — и их могло не быть... Помнишь, я рассказывал тебе об обкомовской столовой в блокадном Ленинграде, в которую нас привели? О том капитане-фронтовике, который, увидев всю эту бесстыдную, если не сказать хуже, обжираловку, застрелился в туалете, ты помнишь?

- Так-так... — Николай Афанасьевич некоторое время задумчиво, изучающе, будто видел впервые, смотрел на Семена Григорьевича, барабаня пальцами по столу. — Ты, часом, не сошел с ума, Семен Григорьевич?

- Нет, пока не сошел... Но когда я читаю наши победоносные книжки про мудрых генералов и бравых солдат, которые лупили немцев, как котят, одной рукой семерых укладывали, мне кажется, что я схожу с ума…

Мне кажется, что совершается великий грех, за который нам не будет прощения в будущем. — Семен Григорьевич говорил по-прежнему бесстрастно и совершенно спокойно.

- Нужна была победа, черт тебя возьми, Семен Григорьевич! — почти закричал Николай Афанасьевич. — И о цене речь не шла! Народ был готов заплатить любую цену, лишь бы изгнать захватчиков с родной зем ли! Насколько я помню, тогда ты подобным образом не рассуждал!

- Тогда я воевал, — ответил Семен Григорьевич. — И смотрел... А теперь вот пришло время рассуждать…





Один грех мы уже совершили. Великий грех перед своим народом, Николай Афанасьевич. Не будет нам за него прощения…

- Какой?

- Война…

- Ты действительно сошел с ума! Мы, что ли, напали на фашистскую Германию? Мы развязали эту войну?

- Не мы, успокойся, Николай Афанасьевич, не мы. Но почему они взяли Минск через две недели после нападения? Почему они в конце августа были под Москвой? Почему они прорвались к Волге? Везде входили, как нож в масло. Почему был взят Смоленск? Почему был окружен Ленинград? У меня этих «почему» знаешь сколько?

- Если хочешь знать, у меня не меньше, — перегнувшись через стол, шепотом произнес Николай Афанасьевич. — Только я сижу и помалкиваю в тряпочку…

Несколько секунд они смотрели друг другу прямо в лицо, близко-близко, так что у обоих туман поплыл перед глазами. Николай Афанасьевич сел, обессиленно откинулся на спинку кресла, достал платок и начал медленно протирать очки, весь сосредоточившись на этом занятии. Семен Григорьевич по-прежнему сидел боком к столу, сидел неестественно прямо и, повернув голову, смотрел на него.

- Мы что, Семен Григорьевич, встретились с тобой, чтобы теории о войне разводить? Почему да зачем? Согласен, ошибок было наделано много, но все же... победили мы! Вот так-то, Семен Григорьевич, мы победили. В этом и вся правда.

- Нет, не в этом. То, что мы победили, — исторический факт, Николай Афанасьевич. Правду мы никому не говорим. Вот нашелся один... врач участковый... захотел написать правду, так его сразу — на Лубянку. По доносу подлеца... обыкновенного подлеца... это ведь тоже горькая правда…

- Но этот обыкновенный подлец написал в доносе правду, — усмехнулся Николай Афанасьевич.

- Он написал донос. А ты думаешь, такой участковый врач в России один? Сейчас многие... сотни, если не тысячи сидят по ночам на кухнях или в своих махоньких комнатушках и пишут. Ту правду пишут, которой вы так боитесь. Боитесь, что ее узнает народ.

- Во-он ты как заговорил... — уже ледяным тоном произнес Николай Афанасьевич и надел очки. Без очков лицо его выглядело каким-то беспомощным, даже растерянным, а теперь вновь стало начальственным, значительным, строгим. — Во-он ты как заговорил, Семен Григорьевич, — повторил он. — Кто же это «вы», позвольте узнать?

- Партийное руководство.

- Хорошо, что отвечаешь прямо. Я всегда тебя за это уважал. Ты всем эту свою правду говоришь, позволь узнать, или только мне?

- Еще участковому врачу говорил, которого арестовали.

- И больше никому?

- Больше никому, — отвечал Семен Григорьевич.

- А почему так? Если это правда, то говори ее всем. Рассказывай, если художественно писать не умеешь. Зачем же таиться и действовать исподтишка? Сказать, почему ты молчишь? И говоришь это только мне да еще вот этому... врачу, сказать?

- Я слушаю, Николай Афанасьевич.

- Потому что ты боишься — тебе не поверят.

Не поверит тот самый народ, за который ты тут передо мной распинаешься.

- Сейчас, может быть, и не поверит... но пройдет время, правда станет известна всем... и тогда люди содрогнутся, — убежденно и опять-таки совершенно спокойно ответил Семен Григорьевич.