Страница 8 из 122
Домой Робка и Богдан приплелись почти под утро. Робка был заметно пьян, и Богдан всю дорогу пришептывал:
- Убьет нас твоя мамаша, как пить дать, убьет…
- Меня убивать будет, ты-то здесь при чем? — пьяным голосом отвечал Робка.
- За компанию…
- М-может б-быть... — протянул Робка и вдруг представил себе гневное лицо матери с яркими голубыми глазами, как у немецких пластмассовых кукол, даже кудряшки были такие же соломенные. А потом вместо материнского выплыло откуда-то лицо Катерины Ивановны со следами былой красоты, размытой годами безалаберной, загульной жизни.
- Слушай, Богдан, а ведь они совсем плохо живут... — вдруг осенило Робку. — Три с-стула в к-комнате... и никакой мебели…
- Не хуже нас с тобой... — ответил Богдан. — Она ж нигде не работает... И не хочет. А какие деньги заведутся — пропивает... Откуда ж там мебели быть? — вполне рассудительно отвечал Богдан. — Знаешь, у кого мебели полно? У Кости Завалишина. Ух, столько мебели! Ух, столько мебели! И вся лакированная! И полы лакированные! А квартира какая — озвереть можно!
- А ты у него был?
- Ну... Костя приводил. Они в высотке живут…
Там все квартиры такие, сплошь начальники…
Досказать Богдан не успел: они уже поднялись на свой третий этаж и остановились перед дверью, не решаясь надавить кнопку звонка.
- Давай лучше тебе позвоним? — предложил Робка.
- Ага, спасибо. Тогда мне в первую очередь наваляют.
- А ты хочешь, чтобы мне наваляли? Я же пьяный, а ты — трезвый, — обиделся Робка.
- Не надо было пить, тоже был бы трезвый... Звони давай!
Но звонить Робке не пришлось — дверь сама распахнулась, и на пороге предстала Люба, в халате поверх ночной рубашки, с распущенными волосами. Богдан мгновенно оценил ситуацию и прошмыгнул под руками Любы в коридор, кинулся к своей двери, открыл ее и исчез. А Робке, естественно, досталось за двоих. Люба награждала его затрещинами с обеих сторон, приговаривала глухим, клокочущим от злости голосом:
- Ты что себе вздумал, паразит?! Ты что позволяешь, а? Прибью стервеца! Нету хорошего сына — и такого не надо! Один в тюрьму загремел, и ты туда же собрался?! Ах ты-ы, паскудник!
Осыпаемый подзатыльниками и тычками, Робка доплелся до своей комнаты, опрокинув по дороге велосипед, стоявший у стены, и ударившись лбом о дверной косяк…
- Где руку покалечил? — уже утром, собираясь на работу, спросила Люба.
- Да в футбол гоняли, упал — и на стекло.
- А водку с кем пил?
- Да там ребята скинулись... Я и выпил-то всего полстакана. Голодный был, вот и закосел.
- Еще раз такой придешь — домой не пущу, — отрезала Люба. — Заруби на носу! Пойду к Гераскину и скажу, чтобы тебя сразу в колонию определили!
- Мам, больше не буду…
- Не будет он... — усмехнулся Федор Иванович.
Он тоже собирался на работу и заворачивал в газету два куска хлеба с двумя ломтями колбасы. — Больше пить не будет, меньше тоже не будет... — и Федор Иванович мелко рассмеялся. — У соседей учится — хорошие примеры на глазах.
- А ты помолчи, разговорился что-то! — сверкнула на него глазами Люба, накинула легкое демисезонное пальто, схватила сумку и выскочила в коридор, хлопнув дверью…
...Робка и Богдан выходили из своих комнат почти одновременно, молча здоровались в коридоре и шли в школу. Обычно уже на лестнице их догоняла дочка Игоря Васильевича Ленка. За спиной у нее был ранец, а в руке большой черный футляр, в котором лежала скрипка. Ленка училась не в простой школе, а в музыкальной и поэтому ходила задрав нос, всех презирая.
- Привет, — здоровалась Ленка, обгоняя ребят на лестнице, вприпрыжку скакала через две ступеньки, тонкие острые косички дрыгались у нее на затылке.
Школа находилась в конце длинного, кривого, как коленчатая труба, переулка. Прохладное весеннее утро, блестит мокрый после дождя асфальт, и мутные бурные ручьи бегут по обочинам и канализационным решеткам.
Малолетки пускают по ручьям бумажные и деревянные кораблики, медленно идут за ними, зачарованно глядя, как кораблики плывут, подпрыгивая и опрокидываясь…
Вот сзади послышался топот. Это, конечно, Костя Завалишин. И сразу раздался его злой голос:
- Че не подождали?! Друзья называется! — Костя был высокий, худющий и чернявый. Ходил он в модной вельветовой курточке с карманчиками на «молниях».
И портфель у него был настоящий, кожаный, с блестящим замком, не то что у Робки и Богдана — противогазные сумки.
- Он там ветчину жрет, а мы его ждать должны, — усмехнулся Богдан.
- Я ее и не ем совсем, если хотите знать!
- Тогда нам тащи, мы не гордые, — ехидно сказал Богдан.
- Да нет, нате! — Костя расстегнул портфель, достал внушительных размеров бумажный сверток. Бумага уже успела промаслиться.
Богдан развернул, восхищенно протянул:
- Моща-а... — В свертке было два ломтя белого батона и два толстенных куска ветчины, розовой, нежной, с жирком.
- Жрите, шакалы! Специально для вас тырил! Богдан впился в бутерброд, другой протянул Робке. Они торопливо и жадно жевали, двигали челюстями, как молодые волчата. Богдан проглотил первый кусок, почмокал, вздохнул:
- Э-эх, мне бы такого папашу... я бы... — и он снова впился зубами в бутерброд.
Костя все время заискивал перед своими дружками, хотя хороводились они вроде на равных, и Робка с Богданом никогда Костю не обижали, даже защищали от других бедовых ребят. Но все равно — Костя заискивал, словно чувствовал какую-то вину перед ними. Какую, он не смог бы толком объяснить. Отец Кости был какой-то крупный конструктор, ездил на работу на черном «ЗИМе», и жили они в шикарной четырехкомнатной квартире, и была у них домработница, а Косте было почему-то неловко перед ребятами за все эти роскошества. Может, потому, что по натуре был он человеком нерешительным, легко подпадающим под чужое влияние. Наверное, поэтому мало было в его жизни самостоятельности, не приходилось думать о куске хлеба, в брюхе никогда не урчало от голода и не мучили раздумья, где раздобыть полтинник на каток или на кино, — мать давала денег столько, сколько попросишь, и никогда не интересовалась, зачем они понадобились.
И Костя был всегда рад поделиться с друзьями денежкой, вкусной едой, всем, что у него было.
- Могу такую ветчину каждый день вам таскать, — похвастался Костя.
- Давай, мы не гордые... — прошамкал набитым ртом Богдан.
У парадного подъезда была обычная кутерьма. Дрались портфелями, ранцами, полевыми офицерскими сумками, рядом старшеклассники играли в расшибалку и пристенок. Звенели монеты, слышались возбужденные голоса. Чуть погодя из вестибюля донеслась трель звонка, и все разом ринулись в подъезд. Возникла давка.
Старшеклассники как котят расшвыривали «букварей», награждая их тумаками. Ор стоял на весь переулок.
Историка Вениамина Павловича ребята любили, но побаивались. Он был человеком свирепым, мог даже нерадивому или хулиганистому ученику затрещину отвесить, орал так, что стекла дрожали, и на лбу Вениамина Павловича багровел, вспухая, широкий бугристый шрам. Кости под шрамом не было, и потому, когда Вениамин Павлович выходил из себя, шрам начинал вздуваться и опускаться, шевелился на глазах, а черные глаза историка в это время становились безумными, вселяя страх в души ребят.
- Он же чокнутый, у него калган пробитый, — говорили про историка ребята. — С ним лучше не связываться.