Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 73

В отношениях с рейхсфюрером интуиция Керстена играла такую же роль, как и разум. Он сразу воспользовался этой покорностью.

— Я собираюсь, — сказал он как ни в чем не бывало, — взять с собой в Швецию мою жену и младшего сына, он еще грудной — ему только три месяца. А также его няню, она родом из Балтии.

Ногти рейхсфюрера машинально скребли по коже дивана, на котором он лежал. Секунду он искоса смотрел на Керстена. В его взгляде была хроническая, острая, беспощадная подозрительность. Но голос оставался прежним. Он спросил:

— Двое других мальчиков тоже поедут?

Керстен был готов сказать «да». Но когда он открыл рот, чтобы ответить, то услышал, как сам говорит:

— О нет, конечно! Им не нужно, чтобы мать все время была рядом. Они останутся в Хартцвальде с моей сестрой Элизабет Любен. Вы ее знаете.

Керстен понял, что был прав, в очередной раз прислушавшись к интуиции, в последнюю секунду заставившей его изменить ответ. Лицо Гиммлера вдруг озарилось. Он стал сама доброта, само доверие. С широкой улыбкой отца семейства он сказал:

— Вы совершенно правы. Для детей жить в деревне гораздо полезнее, чем в большом городе, даже если это Стокгольм.

Керстен ответил с такой же улыбкой:

— Именно так я и думаю. Молоко в имении отличное.

2

Чтобы понять возбуждение и лихорадочное веселье, охватившее Керстена, надо, чтобы те, кто пережил времена Гитлера, мысленно вернулись туда, а все остальные попробовали себе представить.

Нехватка продуктов, одежды и отопления, нескончаемые очереди за предметами первой необходимости, города, в которых по ночам никогда не зажигается свет, — вот каким было с материальной точки зрения нормальное существование для миллионов и миллионов людей. Люди были измотаны, деморализованы, повсюду царил страх. Все боялись за тех, кто на фронте, за тех, кого ждали или уже приняли лагеря и тюрьмы. Люди — по крайней мере те, кто выжил, — трепетали от ужаса под взрывами гигантских бомб, а когда тревогу отменяли, боялись чуть свет услышать стук полицейского кулака в дверь.

Керстен страдал от лишений гораздо меньше, чем подавляющее большинство людей. Но нелегальное выращивание и забой скота в имении были рискованным делом, сурово каравшимся, вплоть до смертной казни.

Игра в прятки с проверяющими, хитрости свидетелей Иеговы — все, что сегодня кажется забавной историей, с лихвой оплачивалось тревогами, беспокойством, глубоким нервным истощением. А кроме того, Керстен уже давно был не в силах закрыть глаза на окружавшие его страдания. Испытываемые людьми голод, холод, тревога за близких, опасения, что кто-то донесет, боязнь проронить лишнее слово — все это ложилось на него все более тяжелой ношей. Что же до полицейского террора, то он жил, можно сказать, в самом чреве спрута, щупальца которого охватывали и душили почти всю Европу.

Одной-единственной подробности хватило бы для того, чтобы описать почти детскую радость Керстена, когда он узнал, что сможет провести два месяца в стране, где нет ни моральных, ни материальных ограничений: он назначил свой отъезд в Стокгольм на 30 сентября, день своего рождения. Так он подчеркивал, что это был лучший в жизни подарок, который он мог подарить сам себе.



Керстен ехал как финский дипломатический курьер, так что мог не опасаться таможни и контроля. Поэтому среди его багажа был очень большой и тяжелый чемодан, наполненный разными компрометирующими документами, в том числе и его дневник, который он вел регулярно в течение трех лет, где были записаны — иногда кратко, иногда во всех подробностях — его разговоры с Гиммлером, вплоть до самых опасных его откровений, как, например, сведения о сифилисе Гитлера. Но это было еще не все. Керстен вез еще и копии секретных документов, которые ему удалось добыть в канцелярии рейхсфюрера благодаря Брандту.

Ирмгард Керстен, которую муж продолжал держать в полном неведении относительно этой стороны своего существования, с изумлением смотрела на незнакомый ей огромный тяжелый чемодан.

— Кажется, — смеясь, сказал ей доктор, — я очень боялся замерзнуть в Швеции. И взял теплой одежды на полк солдат.

Большая машина Керстена отвезла его и его семью на аэродром в Темпельхофе. Самолет взлетел. Но только когда под фюзеляжем самолета показались сине-зеленые морские волны, Керстен смог ощутить волшебное чувство свободы.

На аэродроме в Стокгольме их встретил один из старых друзей Керстена, балтийский немец, эмигрировавший в Швецию. Его фамилия была Дельвиг. Один из его предков был воспитателем[50] Пушкина.

Он проводил Керстена со спутниками в скромный и удобный семейный пансион — точно такой, как доктор просил шведскую сторону. Как только туда доставили багаж, Керстен спросил у Дельвига, знает ли он какое-то безопасное место, где можно оставить очень ценный чемодан. Дельвиг посоветовал ему арендовать банковскую ячейку и предложил сделать это тотчас. Но как бы сильно ни торопился Керстен спрятать документы понадежнее, другое желание перевесило все остальные.

— Подождем до завтра, — сказал он Дельвигу. — А сейчас — скорее в кондитерскую. В Германии ничего этого больше нет.

На следующий день Керстен отнес документы в банк. Арендовать ячейку не было необходимости. Банковский служащий сказал, что достаточно будет опечатать чемодан, и он будет в полной безопасности. Чемодан обвязали прочными веревками и поставили печати, на которых доктор оттиснул свой перстень, то есть герб, дарованный Карлом V в 1544 году его пращуру Андреасу Керстену. После этой процедуры дневник и другие секретные бумаги заняли свое место в углу подвала[51].

Через два дня после приезда к Керстену пришел один из младших служащих министерства иностранных дел. Он сказал, что сам министр, г-н Гюнтер[52], хотел бы с ним встретиться как можно скорее, но неофициально, почти тайно.

Квартира, в которой жил Гюнтер, как бы по чистой случайности была в двух шагах от пансиона, в котором шведские власти поселили доктора. Именно там, дома у Гюнтера, произошла та встреча и состоялся тот разговор, который потом решил судьбы тысяч и тысяч людей.

Министр иностранных дел начал с того, что поблагодарил Керстена за его усилия по изменению меры наказания шведов, арестованных гестапо в Польше и приговоренных за шпионаж к смерти.

— Я надеюсь, что мне удастся когда-нибудь их освободить, — сказал доктор.

— Это безнадежно, — ответил Гюнтер. — Но я позвал вас сюда совсем по другой причине, вы прекрасно это понимаете. Я хотел бы поговорить с вами о гораздо более важном деле. Союзники давят на нас, и с каждым днем все больше, чтобы мы вступили в войну с Германией. Это противоречит нашим интересам и нашей национальной традиции сохранять нейтралитет. На следующий же день немецкие самолеты превратят Стокгольм во второй Роттердам[53] и оставят одни руины. С другой стороны, у меня есть идея большого гуманитарного проекта, выполнение которого окажет союзникам огромную услугу. Речь идет о том, чтобы спасти из концлагерей как можно больше людей. Вы хотите присоединиться?

— Конечно, — ответил Керстен. — Вы же знаете, что я уже два года по мере сил помогаю заключенным и приговоренным к смерти. Их национальность не имеет никакого значения. Голландцы или финны, бельгийцы или французы, норвежцы или шведы — я пытаюсь помочь всем несчастным, о которых у меня есть точная информация. И я готов пустить в ход все доступные мне средства, чтобы спасти тех, кто страдает.