Страница 2 из 44
— Не выходит каменная чаша…
Я покрылся жарким потом и проклинал себя за торопливость. Лучше бы молчал, скромно поздоровался да пошел искать место…
Выход был один, взять за основу струну с разбитым колком и строить относительно нее. И когда через минуту черноморец сказал: «Ну, маэстро хуев…», — вдруг гитара сдалась.
Я, затаив дыхание, подогнал басы и прошелся быстрым перебором:
— Готово.
— Спой чего-нибудь, — сказал черноморец.
— «Поручик Голицын»? — предложил я.
Известную песню приняли в общем благожелательно. Пожалуй, лишней была фермата на «Поручик Га-а-а-а-а-(не меньше пяти секунд)-лицын!», несколько смутившая публику. Я понял это по их озадаченным лицам. Возможно, они уже не были уверены, смогу ли я исполнить настоящие мужские песни, про отъезжающих на родину дембелей, про голубей над зоной — песни, которые поют негромкими гнусавыми и чуть смущенными голосами…
— Ну ты Малинин, — похвалил черноморец, протянул мне руку и назвался Игорем. — Научишь на гитаре играть?
— Без вопросов, — ответил я, подумал и обратился к остальным: — Вообще, если кто захочет на гитаре научиться…
На песню пришел из соседней палаты здоровенный грузин. Старослужащие язвенники называли его Ваней. Позже я узнал, что фамилия у него Киковани.
Грузин был благодушен:
— А эту можэшь… Там такое… — он щелкал пальцами. — Под сы-ы-ы-ным нэ-э-бом есть го-о-род оды-ы-н, он с яркой звэздо-ой… Животное, как орел, там гулаэт, а?
— «Город золотой»? Конечно, могу.
Грузин в такт песне мечтательно кивал, попросил: «Напыши слова» и добавил, обращаясь к нашим «дедам»:
— Я бы к вам пэрэшел, он бы мнэ про город пел! Ыли его к нам забэру!
— Да, — сказал черноморец Игорь, — он заебись поет. У нас останется.
Ваня, уходя, напоследок сказал мне, так чтоб слышала палата: «Если обыжат будут, гавары».
Я получил оставшееся после кого-то постельное бельё и одеяло. Простыня производила впечатление чистой, а наволочка была гнилостного цвета, с подозрительными желтыми разводами. Бельё, как я понял, собирались менять еще нескоро.
Грязную наволочку я снял. Раздетая подушка оказалась в черных пятнах и глухо смердела рвотой и подгнившим пером. У меня была с собой чистая футболка, и я натянул ее на подушку.
Игорь указал мое место, посередине двух коек. Я попытался надвинуть на стык матрас, но лежащий рядом «дед» так хуево на меня посмотрел, что я предпочел ограничиться своим одеялом, свернув его в длину.
Все съестные припасы, что мне дал и в дорогу, я положил на тумбочку и громко сообщил:
— Угощайтесь, мужики.
В тумбочке я скромно поселил мыльницу и зубную щетку.
Вместо нейтрального «Поморина» маму угораздило всучить мне детскую зубную пасту.
— «Красная Шапочка», — произнес за моей спиной черноморец Игорь.
У меня лицо вскипело от стыда. Вот как назовут сейчас, не приведи Господи, Красной Шапочкой! Тогда всё, пиздец…
— Я, когда малой был, жрал такую, — сказал Игорь, — она сладкая.
Обошлось, я вынул бритвенный прибор и подарочный одеколон.
— «Консул»! — ласково прочел черноморец.
Я подумал, что всё равно бреюсь раз в месяц, сказал: «Дарю», — и вышел из палаты, чтобы успокоилось сердце.
Белые коридоры пахли хлоркой и вырванными зубами, как в кабинете стоматолога. Возле процедурных к этому букету подмешивалось еще что-то тревожное и медицинское, состоящее из спирта и дегтя. У столовых преобладал запах супа и теплого помойного ведра.
Я уже понял, почему госпиталь называли Углом. Основное здание было г-образное, из двух сцепленных флигелей. Этажи были обустроены практически одинаково — палаты, процедурные комнаты, столовая, туалет, душевая — и различались лишь контингентом. На первом, втором и третьем разместили срочников, на четвертом обитали немногочисленные ветераны и отставники, на пятом, по слухам, водились офицеры.
На первом этаже я обнаружил актовый зал с плюшевыми креслами и фанерной трибуной. В соседнем крыле подземный переход вел в трехэтажный корпус современного типа с двухместными, хорошо оборудованными палатами, с операционными и моргом. Лестничные пролеты были гладкими, без ступеней — специально для каталок.
Во дворе была длинная пристройка, с прачечной, сушилками, каптерками и прочими подсобными помещениями. Отдельно стоял павильон Военторга. Помню его спартанский ассортимент, состоящий из выставленных на продажу погон, латунной звездчатой символики, апельсиновых вафель, хозяйственного мыла и катушек с чёрно-белыми нитками.
В первый же день между вторым и третьим этажом мимо меня пронесли носилки, закрытые тёмно-зеленой клеенкой, под которой угадывался труп. Мое притихшее было сердце заколотилось с новой силой, и дурнота предчувствий ударила в голову. Кто знает, быть может, на тех носилках покоился тот, отказавшийся стирать дембельское хабэ…
Потом всё объяснилось — умер ветеран, просто от старости. Это обсуждали толпящиеся в коридоре осанистые с военной выправкой старики. Но событие неприятно окислилось в душе.
На пятый этаж я не стал поднимался, там дежурил офицер с повязкой на руке.
Так я бесцельно бродил по этажам и коридорам. Приближался дневной прием лекарств. На столы, стоящие в коридорах, медбратья вынесли подносы и плоские ящики с перегородками, между которыми лежали лечебные порошки в бумажках и таблетки.
У какой-то процедурной палаты была приоткрыта дверь, и я увидел белую фигуру, сосущую шприцем кровь из протянутой руки.
Пробежали, гогоча, две молодых лет поварихи, под халатами мелькали их ноги в черных колготках — как вставшие на дыбы криволапые таксы промчались они, шлепая тапками. Одна была рыжая, с головой, похожей на моток пушистой проволоки, а вторая, темненькая, собрала волосы на затылке в жалкий, как помазок, хвостик. За поварихами тянулся флиртующий шлейф — ловеласы в пижамах…
А четвертый ветеранский этаж оказался с секретом. Он выглядел благоустроенней солдатских этажей — паркетный пол, цветочные горшки на подоконниках. В ленинской комнате был телевизор «Березка», у которого, правда, из шести кнопок переключения три были раздавлены. Там же полукругом расставили два десятка стульев. На книжных полках пылились желтые подшивки «Правды» и «Красной Звезды». На стене, кроме портрета Ленина в деревянной раме, кнопками была приколота фотография Горбачева. Рядом болтались безымянный вымпел с облетевшей позолотой и календарь с Кремлем. В то время комната пустовала — ветераны ушли на процедуры.
Я случайно заметил, что от основного коридора ответвляется еще один. В этом месте было довольно темно, и стены сливались в однородно-серый фон.
Новый коридорчик заканчивался просторным и непримечательным помещением, похожим одновременно на архив и зал для заседаний. В центре стояли четыре пары столов, объединенные зеленой плюшевой скатертью. По периметру располагались высокие стеллажи с бумагами — может, полувековая канцелярская история госпиталя и ряды одинаковых книг — всякие уставы и материалы съездов. На голом участке стены висело двухметровое полотно карты Советского Союза.
Я огляделся и уже готов был уйти, но внезапно раздался легкий бумажный шорох. Стеклистая дрожь тронула воздух, и я увидел сидящего за столом парня в пижаме. Он держал газету и с любопытством смотрел на меня.
Так я познакомился с невидимкой Кочуевым. Он сразу понял, что я не представляю опасности, и рассекретился — показался. С первых минут у нас установились приятельские отношения. Это укромное помещение было его убежищем, где он скрывался от мира. В госпитале он лежал две недели, а служил шестой месяц и готовился из «духов» материализоваться в полугодовалого «слона», а там еще через каких-то шесть месяцев сделаться «черпаком» и прекратить игру в прятки. Разумеется, он не исключал возможности, что его комиссуют. Это был самый желаемый вариант.
Я рассказал Кочуеву о себе и двух моих товарищах по несчастью, попавших в последний майский вагон весеннего призыва. С криминально звучащим диагнозом «подозрение на язву желудка» нас, еще в статусе призывников, положили в гражданскую больницу, держали месяц, проверяя рентгеном. У товарищей язвы не нашли и с вердиктом «гастрит в состоянии ремиссии» отправили в места будущей службы.