Страница 13 из 22
В числе прочего читал по-французски Пушкина для отвлечения внимания от главного. И всё говорил, что, дескать, воздержание полезно, что, мол, столько выпито, что теперь уж можно бы и… обойтись, что ли… Вот, не угодно ли, на столах русский квас, отличная вещь… Французы сперва думали, что я шучу, весело смеялись и всё потирали руки в предвкушении, когда же принесут то, без чего застолья, собственно, и не бывает. Потом глядят – не до шуток. Один квас! Опять я им Пушкина почитал. И они очень-очень внимательно стали слушать – может, думают, тут местный секрет какой: стихи вместо выпивки? А потом смекнули и послали троих в гостиницу в бар “Только для иностранных граждан”, и те в шести сумках… Короче, понятно? Вечерок получился отличный, особенно по тем “сухим” временам. К полуночи мы от всей души братались. А была среди них и давняя моя приятельница, замечательная французская артистка и душа-человек
Катрин Сальвиа. Она по своей открытости и наивности даже не поняла, что произошло, и всё поздравляла меня, как я остроумно всё это затеял и провел.
Прошло время, у нас вернулось питье в прежнем объеме и откровенности. Французы жили себе и играли в своем Париже. И тут парижский “ODEON” становится Театром Европы, а директором его – великий Джорджо Стрелер из Милана. Катрин Сальвиа играет в постановке Стрелера и дружит с ним. Стрелер ищет спектакли и исполнителей из разных стран для интернациональных сезонов в своем Театре Европы. Из России приглашает “Таганку”. О! О них много говорят на Западе – знаменитые диссиденты. А нет ли еще кого, чтобы на новенького, чего-нибудь неожиданного и без больших затрат на перевозку декораций? Тут Катрин и говорит: да есть! Есть один – Пушкина читает по-французски довольно неожиданно. Вот и коллеги подтвердят! А коллеги: ах, это тот, который за стол без вина посадил и с которым потом так славно пили? Да, это была неожиданность, конечно, о чем говорить!
Стрелер и говорит своей секретарше: вызывайте, и думать нечего!
Один человек с одним чемоданом? Вызывайте! И получает Госконцерт телеграмму…)
Повторяю: это в скобках, это гипотеза. Может быть, так все и было, а может, и нет. Только со Стрелером у нас тогда дружба была односторонняя: я его знал и восхищался его спектаклями уже лет двадцать, а он обо мне и понятия не имел. Потом мы действительно подружились, я трижды выступал в Милане по его приглашению. И был потрясен им как актером – видел его в нескольких ролях и на репетициях. И тяжко переживал его кончину и писал некролог. Но это всё потом, потом, а тогда…
Получает Госконцерт телеграмму… и…
Париж! Quartier Latin! Odeon! Узкая длинная улица Вожирар идет возле театра от бульвара Сен-Мишель к бульвару Монпарнас
(названия-то какие!). И там, на этой Вожирар – буквально пять минут пешком,- отель(чик) “ТРИАНОН”. Номерочек малюсенький, окно выходит чисто по-парижски – в глухую стену соседнего дома.
Туалет, умывальник, душ – всё на одном квадратном метре за довольно замусоленной занавеской. Скрипучая пропрыганная предыдущими постояльцами широкая кровать. Узкий шкаф. Чемодан поставить некуда. При этом цена номера около четырехсот франков par jour! Это при моих трех тысячах на неделю. Боже ты мой, ногу поставить некуда. Это, стало быть, мне, гастролеру, живавшему в люксовых анфиладах Перми, Горького, Кемерова и Иркутска?! Как же тут репетировать, тут же руками не взмахнуть, но… Париж!
Quartier Latin! Odeon! Rue Vaugirard! Hotel “Tryanon”!
Я иду по ЭТИМ камням, мимо ЭТИХ кафе… Каждый шаг, каждый уголок и закоулок здесь многократно описаны (в обоих смыслах этого емкого русского слова). Здесь дышат века культуры и традиций… и великие традиции художественного пренебрежения любыми правилами и предписаниями.
Роскошный, мощный, с классической колоннадой театр “ODEON”. В нем два зала. И сперва предполагалось, что литературный концерт должен идти в малом зале. Но потом – мне это объяснила мадам
Айс, секретарь Стрелера – было много заказов на билеты и концерт перенесли в большой зал. Элизабет Айс! Я никогда не видел вблизи такой ослепительно ухоженной, такой роскошно-хрупкой женщины.
Самого маэстро Стрелера в Париже сейчас нет, объяснила она мне, но она сделает всё, чтобы мое пребывание здесь было комфортным.
Что мне необходимо?
– Прежде всего поменять билет! Я хотел бы пробыть здесь не двое суток, а хотя бы неделю. Жестоко отправлять меня из Парижа в семь утра на следующий день после концерта.
– Но мы просто полагали, что господина Юрского ждут неотложные дела.
– О, не беспокойтесь! Господин Юрский отложил все дела и жутко хочет задержаться в Париже до конца недели. И потом… если билет поменяют, нельзя ли попросить оплатить мой отель на этот срок?
– Но… – Ослепительная Элизабет смотрит на меня с недоумением. Но господин Юрский мог бы и сам…- Тут она начинает смущенно запинаться и тень подозрения возникает в ее прекрасных глазах: может ли она спросить, каков гонорар за концерт господина
Юрского, полученный им в Госконцерте.
– Три тысячи,- говорю я.- Trois mille.
– Долларов?
– Франков.
Мадам Элизабет вздрагивает, опускает глаза и долго не подымает их. Сквозь дивный макияж проступает естественная краска. Это стыд за Госконцерт – очень уж крутые комиссионные. М-м Айс поднимает наконец на меня глаза и говорит, что она всё устроит.
Утром 27-го приезжает Маркиш. За полчаса до прихода женевского поезда я уже мерил шагами платформу Лионского вокзала.
Симон был налегке – сумка через плечо и зонтик. Мы не виделись четырнадцать лет. После его эмиграции было много сложного и в его, и в моей жизни. Мы переписывались – с оказией, а иногда и прямой почтой. Как ни странно, письма доходили. Они шли по месяцу и более, но доходили. Два-три раза мы рискнули говорить по телефону. Двадцать лет перед этим мы дружили крепко и захватывающе интересно. У Симона был широкий круг знакомых в среде московской литературной интеллигенции. Его ценили и его любили за талант, за легкость, за широту взглядов, за колоссальную образованность, обаяние. В него влюблялись женщины, и он влюблялся в них. А у меня был свой – тоже широкий – театральный круг. На наших московско-ленинградских встречах круги смыкались и перемешивались к удовольствию тех и других.
Двадцать лет мы дружили. Потом четырнадцать не виделись. И вот он идет мне навстречу по крытой платформе GARE DE LYON. Издали мне показалось, что он и не изменился совсем – та же легкая, быстрая походка, та же отрывистая жестикуляция. Руки раскинуты в позиции удивления и привета. Седины и не видать. Издали.
Вблизи… вблизи мы обнялись, и я не разглядывал его лицо.
Через час у меня репетиция. Вечером тот самый концерт, ради которого я приехал. Мои мысли двоятся между нашей встречей и вечерней ответственностью. Мы даже выпить не можем за встречу! Я никогда – это закон – ни капли не пью перед выступлением.
Вечер. Odeon почти полон. Сижу в гримерной и слушаю по внутреннему радио шум зала. Речь больше русская, редко услышишь французскую фразу. Началось.
Я исполняю по-русски и по-французски Пушкина, Бодлера, Верлена,
Превера. Слушают. Хлопают. Успех переменный. Второе отделение только по-русски. Чехов, Мопассан, Булгаков. Смеются, но как-то не очень. Бернс – кантата “Веселые нищие” – почти овация. Но удар был в финале – “Сапожки” Шукшина. История про то, как ездили в город за запчастями и Сергей Духанин купил жене Клавде жутко дорогие сапожки – шестьдесят пять рублей. А они оказались малы.
Я разыгрывал этот рассказ, сидя за столом среди пустых стульев.
Курил “Беломор”. То есть все собирался закурить, да неприятности разные отвлекали – то продавщица нахамит, то свои же кореша-работяги не так поймут. И только в самом финале наконец закуривал, пуская в зал едкий дым. Зал затих… Последние слова:
“Дело в том, что… дело в том, что… ничего… хорошо”. Не нашел слов, помолчал, снова выдохнул дым и ушел со сцены. И тогда… тогда было хорошо, было здорово.