Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 38

Калмыков однажды осудил ее за такие привычки: «Умаляете свою руководящую роль, Антонина Петровна, растворяетесь в массе. Ваше дело — давать команды и спрашивать с исполнителей».

Но Антонина не могла иначе, такой был ее нрав, такой характер. С самого раннего детства видела она вокруг себя труд и сама выросла в нем, — как же было расстаться с тем, что было всей ее жизнью, ею самой? Пускай бы даже и захотела она — так руки б не позволили, не согласились пребывать в праздности, нетрудовой чистоте. Не сложить их было бездельно, отдыхаючи, и потому без всякого расчета тратила себя Антонина на любой труд, нужный колхозу, — ради него самого, труда, не затем, чтоб показать сельчанам — вот, мол, какая, депутат, член райкома, орденоноска, а не гнушаюсь лопатой, граблями, вилами, не гнушаюсь замарать руки. Это в ней чувствовали, понимали, и за это в деревне уважали и любили ее по-особенному, всем от этого она была своя, близкая, ни от кого никаким расстоянием не отделенная. Да и ей от такого ее характера и привычки была только польза: в любом колхозном деле все ей было понятно, все сложности и секреты, потому что не одними глазами смотрела, а и руками своими щупала, руками знала — где что и как… Такой и отец ее был Петр Никитич, совсем не мог командовать, только указывать людям, впереди всех в каждую работу лез, где потяжелее — за тот конец и хватался… И ходил всегда не как начальство, а как рядовой колхозник, в такой же измаранной одежде, и до самого конца своего так и не приучился за столом в правлении сидеть; разговоры с народом, советы с бригадирами колхозными у него больше на ступенях крылечка шли, под дымок самокруток из его холщового кисета…

— Самолеты! — крикнули у скирда.

Они летали каждый день, по многу раз, свои и фашистские, иногда — даже непонятно чьи, но в нынешнее утро это были первые.

Все приостановились, кто где был, задрали головы. Мигом примолкли голоса, осеклись на половине.

Высоко, в прозрачной дымке неба, навстречу встающему солнцу туманными голубыми крестиками летели двухмоторные «юнкерсы». Ушей достиг их крепкий, басовитый, как бы спрессованный гул.

Куда они шли, с какой целью? Бомбить райцентр, станцию, тыловые дороги, забитые беженцами? Или к донским переправам, тоже с беженцами, госпитальными повозками и машинами, встречным движением войск, на подмогу тем, кто, изнемогая, из последних возможностей все еще сдерживает фронт?

Казалось, они гудят так натужно от тяжести своего груза, который едва хватает сил им нести.

Лица у всех на земле, смотревших вверх, изменились: посуровели, помрачнели. «Юнкерсы» еще только гудели в поднебесье, но кому-то где-то были уже уготованы смерть и раны, что-то было уже неумолимо обречено пожарам и разрушению…

7



Мать, медленно, осторожно ступая, мелкими шажками шла по двору к дому с пустой миской в руке. Она только что кинула курам просо и размоченные хлебные корки, сбежавшиеся на ее зов куры торопливо клевали на пятачке плотной черной земли возле сарая. Другая рука матери была приподнята и слегка протянута вперед — чтоб не натолкнуться ненароком на что-нибудь по дороге. Восьмой год как у матери разлилась в глазах темная вода, городские врачи обещали, что операция ей поможет, не совсем, но часть зрения все же вернет. Если бы не война — операцию уже сделали б этим летом…

Привычно, знакомо было видеть Антонине мать, медлительно, осторожно ступающую по двору с очередным хозяйским делом. Но, входя в калитку, она даже сбилась с шага, задержалась невольно, на миг. Никогда раньше не чувствовала она этого так, не замечала, а тут ее словно бы пронзило насквозь — насколько же мать неотделима ото всего, что вокруг, что, с потерей глаз, еще оставила ей жизнь — от дома, сарая, огорода, этого двора с грязной тачкой, испачканными навозом лопатами под плетнем, веревками для сушки белья с нацепленными на них деревянными прищепками… Вроде бы все по отдельности, Само по себе — мать и домашняя утварь, мелочи домашнего хозяйства, быта, а в действительности — одно целое, и не разъять на части… Потому и жива еще мать, на ногах она, что на привычном ей месте, в привычных каждодневных делах. Как же оторвать ее ото всего, что же с ней станется? Впервые так резко, до боли внутри себя Антонина почувствовала всю невозможность такого разлучения. Все равно как старое, обломанное, израненное дерево, что приспособилось и живет и могло бы еще долго, долго жить уцелевшими своими ветками, оторвать от последнего питающего его корня…

В доме, посреди горницы, лежали четыре мешка с собранными вещами, все же остальное было на своих местах, как прежде. Только портрет отца под стеклом в рамке да еще такую же рамку с фотокарточками родни мать сняла со стены и поставила на пол, прислонив к мешкам.

В черном зеве печи тлела горка красных углей, пригорнутых к чугунку со щами, на шестке стояла сковорода с оладьями, накрытая эмалированной миской.

— Поешь Тоня, — сказала мать, — а то когда ищ вырвешься…

Антонина скинула платок, жакетку, присела к столу.

Мать налила в миску щей, принесла, Поставила на стол сковороду с оладьями. Движения ее были медленны, но все получалось у нее точно: щи не пролила, сковородой не промахнулась, с ощупкой, но опустила на железный кружок-подставку. Слепла она постепенно, несколько лет, и за это время и дом, и двор, и всю домашнюю работу освоила на ощупь, и ни разу не случалось такого, чтобы она что-нибудь опрокинула, разлила, разбила. Она продолжала делать по дому и хозяйству всё, что делала и раньше, зрячей, только движения ее стали неуверенно-осторожными, слабыми, щупающими. Часто Антонине хотелось вмешаться — из жалости и для помощи, отстранить мать, самой в миг, в минуту сделать то, над чем она так долго, так медленно копается, да тут же она удерживала себя, свое нетерпение и свою жалость, — не надо, пускай уж мать делает, как получается у нее, только бы не чувствовала, что стала совсем уже ни на что не годна, что ее жалеют, а пуще того — не доверяют, берегут от нее вещи, посуду…

— Макариха заходила, — сказала мать, — говорит, никуда с места трогаться не будут, много продуктов не увезть, а без них — это с голоду подыхать. Будут сидеть тут. Не всех же подряд они убивают. Немцам, говорит, тоже работники нужны…