Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 278



Тревожные разговоры, брожение в умах, брожение на улицах. Что-то будет…

Наконец, к осени все Чуковские вернулись в Петроград и поселились на углу улицы Лештукова и Загородного проспекта. «Нам живется в Питере хорошо. Дети учатся. Бессонницы не донимают меня, как бывало. Я работаю целые дни, работа оплачивается отлично, и, если дело пойдет и дальше таким образом, мне удастся, я надеюсь, к Рождеству отдать Вам изрядную долю моего долга. Исполнится моя давнишняя мечта!» – писал К. И. Репину.

В октябре Чуковский поехал в Куоккалу – узнать, в какой форме Репин возьмет плату за портрет посла, и отдать часть долга за купленную в 1912 году дачу. Поездка получилась печальной, прощальной: «Симфония осенних деревьев в парке. Рябина. Море, новый изгиб реки, в которую я уложил столько себя…» На даче, которая почти окончательно стала собственностью Чуковских, они больше никогда не жили.

10 октября Корней Иванович, снова одержимый бессонницей и тоской, пишет в дневнике: «Целые дни трачу на организацию американского и английского подарка русскому народу: 2 000 000 экземпляров учебников – бесплатных, – изнемог – не сплю от переутомления все ночи – старею – голова седеет. Скоро издохну. А зима только еще начинается, а отдыха впереди никакого. Так и пропадет Корней ни за что».

Отдыха и впрямь впереди не предвиделось, и зима еще только начиналась.

После 10 октября Чуковский надолго пропадает. Ни записей в дневнике, ни писем, ни публикаций, ни абзаца воспоминаний, ни строчки на страницах «Чукоккалы». Чем он жил, где был, что делал, о чем разговаривал – мы почти не знаем.

Жизнь застыла, замерла в ожидании. Социальные катаклизмы, как цунами, совершенно скрывают такую заметную в обычное время фигуру Корнея. Он чужой в мире войн, революций и потрясений.

Чуковский ненадолго выныривает из небытия в декабре—в канун рождества, 24 декабря 1917 года, к 40-летию со дня смерти Некрасова он опубликовал сразу три статьи в трех разных газетах, спустя три дня – еще одну. И снова скрылся. До начала февраля 1918-го о нем почти ничего не известно.

Часть вторая

Просветитель

Глава пятая

Интеллигенция и революция





Катастрофический хаос

Что делал Чуковский в последние дни октября 1917 года, весь ноябрь и декабрь – неизвестно. Можно предположить: обсуждал, как и вся русская интеллигенция, с друзьями и коллегами, что будет дальше. Размышлял над тем, как быть. Думал о текущих литературных делах: где-то в типографии мытарили сборник «Радуга», в декабре отмечали некрасовский юбилей, власть сменилась, а семью надо было по-прежнему кормить… За границей, отрезанная от Петрограда, оказалась Куоккала – дача, книги, архивы, вещи, – не столько собственность, сколько ушедший в небытие кусок жизни. Кажется, и сам Чуковский, и мало кто вообще сразу понял, как крепко и бесповоротно все перевернулось.

Это написала Ахматова несколько десятилетий спустя, и подписаться под этими строчками могло целое поколение. Они еще доделывали дела, начатые в прошлой жизни, договаривали те разговоры, думали в тех категориях, а их уже несло по новому руслу.

Дни эти, темные, путаные, смутные, пронизанные ветром и простроченные стрельбой, вообще немного оставили следов в мемуарах. Начало Первой и Второй мировых войн – это да, это хорошо помнилось: был летний день, делали то-то и то-то, когда вдруг узнали: война.

Чуковский через полвека сумел описать потемкинские дни со всеми красками, запахами, звуками, лицами, основываясь на короткой и неполной дневниковой записи и старой статье. Почему же он ни словом не обмолвился о куда более важных и трудных днях в октябре 1917-го, о страшных вестях из Москвы, о первых днях 1918 года? Почему ни слова нет в дневнике, куда он уже много лет заносил все мало-мальски достойное внимания, все, что хотел сохранить на будущее?

Может быть, время оказалось настолько насыщено событиями, что сил не было записывать (как в июне 1905-го), а рассказать о пережитом в воспоминаниях не позволяла эпоха. Зинаида Гиппиус уже после бегства из России закончила дневник 1919 года пассажем, где были и такие слова: «Писать даже и то, что я писала, было безумием, при вечных повальных обысках… Дневник в Совдепии – не мемуары, не воспоминания „после“, а именно „дневник“, – вещь исключительная: не думаю, чтобы их много нашлось в России после освобождения».

И даже если записи все-таки были – наверняка их впоследствии уничтожили. Многие дневники советского времени многократно подвергались самоцензуре, которая стала особенно жестокой в 30-е годы. В дневниках Чуковского некоторые страницы вырваны, у других оторваны или отрезаны части, вырезаны отдельные слова. В «Чукоккале» чудом сохранилось несколько «несоветских» стихотворений и прозаических фрагментов разных авторов, над ними видны начертанные рукой Марии Борисовны вердикты: «вырезать…»

Если представить себе, что были какие-то записи – и о людях, с которыми Чуковский мог встречаться и обсуждать перспективы, и о характере этого обсуждения, насколько его можно представить по записям предыдущих лет и месяцев, – то вполне допустима и мысль, что все это в какой-то момент оказалось совершенно не подлежащим хранению дома и было уничтожено. Или потеряно. А может, ничего и не было.

Конец 1917-го: Зимний взят и загажен. На улицах повальные грабежи, пойманных воров толпа забивает до смерти или топит в Неве. Каждый вечер громят винные погреба и до утра дерутся с воплями. Новая власть ведет себя по-хамски («Орут на всех, орут, как будочники в Конотопе или Чухломе», – возмущался в «Новой жизни» Горький). В деревнях громят дворянские усадьбы, жгут библиотеки, растаскивают барское добро. Ходят слухи – то ли немцы возьмут Питер, то ли калединцы, то ли корниловцы… «Служащие не служат, министерства не работают, банки не открываются, телефон не звонит, Ставка не шлет известий, торговцы не торгуют, даже актеры не играют», – записывает Зинаида Гиппиус. Электричества нет. Есть нечего. В Москве бойня, расстрел Кремля, погромы, грабежи, озверевшие толпы.

Свободе слова наступил конец. Одним из первых шагов новой власти стало запрещение буржуазных, кадетских органов печати. «Декрет о печати» был принят на третий день революции. Публиковаться стало негде: по сведениям, которые приводит А. Блюм («За кулисами министерства правды»), уже в первый послереволюционный месяц закрылись 60 буржуазных органов печати. Работники слова (впрочем, как и многие другие) лишились заработка. Запрет поначалу считался временным – но, как известно, нет ничего более постоянного… Протестовал Горький (опять-таки в «Новой жизни», которая стала чуть не самым оппозиционным органом печати). Появлялись, как и в эпоху первой русской революции, газеты-однодневки с протестами, но участь печати уже была решена. 18 декабря 1917 года «Революционный трибунал печати» объявил, что собирается карать органы печати, «но этим не отрицается право подвергать аресту лиц… выступления которых в печати свидетельствуют о наличии активной контрреволюционной борьбы с их стороны…». Затем у газет отняли главный хлеб: право публиковать частные объявления (это как если бы сейчас государство объявило монополию на всю рекламу). Что делал Чуковский, лишившись возможности печататься? Чем предполагал зарабатывать и кормить семью? На что надеялся?

Ирина Арзамасцева рассказывает: «Чуковский говорил в одном из своих выступлений, что в 1917 году Совет депутатов конфисковал у него „Крокодила“ как произведение, необходимое рабоче-крестьянской власти. В нем усмотрели карикатуру на Керенского и напечатали сказку большим тиражом для распространения среди солдатской аудитории».