Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 278



Он писал об опасности «нервической болезненной ненависти», которая зарождается в детском сердце, о неизбежных жестоких играх в войну, где никто не хочет быть немцем, – и на эту роль назначают бессловесных собак и кошек, которых потом в азарте битвы могут замучить. О ксенофобии, которая просыпается в детях (Чуковский рассказывает в статье о детях врача, которые предложили отцу не лечить, а отравить ни в чем не повинных немецких колонистов, живших по соседству). «Хорошо ли это, что шестилетний ребенок жаждет убивать и калечить? Хорошо ли, что он непрерывно живет впечатлениями крови, убийства и злобы? – спрашивал автор. – Что делать отцам, матерям, учителям, воспитателям? Как спасти драгоценные души детей от катастрофического влияния войны?»

И отвечал: военные игры – неизбежный этап взросления ребенка, гневаться – его «законное право»: «возмущенное нравственное чувство есть огромная социальная сила, и подавлять ее в будущем гражданине нельзя. Нужно только, чтобы воспитатель умел разумно направлять это чувство, обуздывать, регулировать его».

Война, писал Чуковский, может научить ребенка не только жестокости и ненависти – но и любви, братству, состраданию. Он приводит многочисленные примеры «помощи трудовой, рабочей». И ругает ура-патриотические журналы, рассказывающие о детях на войне: «Как смеем мы, взрослые, завлекать детей под огонь!» Сочувственно цитирует офицера, который говорит, что дети на фронте – помеха, обуза, «курят махорку, пьянствуют, мерзнут, голодают, ругаются». И от всей души предлагает современным журналам вместо эффектного геройства изображать геройство подлинное, незаметное, будничное – и написать «повесть о мальчике Юшке, который спас мать от пожара или братишку от бешеной собаки, в то время как Дима болтался у всех под ногами, всем надоедал, всем мешал, попадал непрерывно впросак и – без подвигов, ощипанным цыпленком, возвратился уныло домой. Это была бы чрезвычайно полезная повесть, полезная и для детей, и для армии».

К концу 1914 года Чуковский почти сменил род занятий. Теперь из-под его пера выходит совсем немного критических и литературоведческих статей (в 1915-м, например, – работы о Городецком, Лонгфелло, Горьком и Гарине). Зато в «Ниве», «Русском слове», «Речи», «Журнале журналов» один за другим появляются его материалы о том, как войну воспринимают в союзной Англии: как относятся к врагу, как ведут себя солдаты, что делается в тылу…

Каждая из его критических статей, опубликованных в это время, по-своему значима. Хороша рецензия на «Цветущий посох» Городецкого – с легкой издевкой над акмеизмом и знаменательным заключением: «Итак, я люблю акмеизм? О нет, я к нему равнодушен. Для многих он опасен и вреден. Городецкому он помог, а для Садовского он был бы губителен. Я знаю немало поэтов, которым было бы очень полезно пройти чрез футуризм, бурлюкизм. Сколько поэтов, столько и поэтических школ; сколько темпераментов – столько поэтов».

«Путеводитель к счастью» о Гарине – рассказ о редком для русской литературы (и столь необходимом для нее) таланте, находящем красоту, радость, поэзию в труде и созидании. Наконец, знаменательна статья «Утешеньишко людишкам» о «Детстве» Горького. Здесь Чуковский впервые пишет о Горьком без обычной своей иронии – и не только потому, что почувствовал в его судьбе селф-мейд-мэна что-то близкое и родное, но прежде всего – потому, что Горький перестал проповедовать и доказывать, а начал рассказывать – и рассказывать с любовью и великой жалостью к людям. В этой повести Чуковский не находит уже ненавистного догматизма и схематизма, в чем он неустанно упрекал писателя несколько лет подряд (помните – «Рассказывать Горький ужасно не любит, всегда что-нибудь доказывает»; «какое же солнце в геометрии»). Не то теперь: «И все слова в нем какие-то радующие. Пестрые, заново-крашенные. Не повесть, а прелестная церковка, где-нибудь на откосе, над Волгой – игрушечная, точно из пряников, узорчатая, разноцветная, вкусная! Весело бегут друг за дружкой ее нарядные, шустрые главки, кувыркаются, играют в чехарду. Горький еще никогда не писал такой воздушно-очаровательной повести. Это лучшее изо всего, что им создано». Чуковский удивляется: даже блевотная, пьяная, плесневая жизнь у Горького получается цветно и талантливо, и каждый человек, даже самый скверный – «красивейшая, огромная душа». «К нам, как с неба свалился новый, неожиданный Горький», – извещает критик. Все в новой книге Чуковского встречает его горячий отклик – и прежде всего желание помочь всем людям, уврачевать их раны, «ибо в мире нет ничего драгоценнее, чем этот стонущий и плачущий калека».

«Детство» так поразило и обрадовало Чуковского, что он немедленно прочитал об этом лекцию (она состоялась на «Белом вечере» в куоккальском Летнем театре – об этом ниже). «Лекция и статья „Утешеньишко людишкам“ обозначили перелом в отношении Чуковского к Горькому и подготовили почву для их последующего сотрудничества по изданию сборника для детей „Елка“, – комментирует Евгения Иванова. – …Под впечатлением „Детства“ он смягчил и некоторые формулировки, касающиеся общественной позиции Горького, что нашло отражение еще в одной предреволюционной лекции Чуковского „Больная Россия и ее целитель Горький“».





Маяковский

Дневниковых записей К. И. за 1915 год совсем не сохранилось. Весной Чуковский ездил по делам в Москву и там (как сам он писал в комментариях к «Чукоккале») сблизился с Маяковским. Уже в апреле в альбоме появляются портреты Корнея Ивановича, исполненные Маяковским. Вскоре молодой поэт приехал в Куоккалу, где жил то у Чуковских, то у Ивана Пуни, то в гостинице Трубе возле станции.

Маяковский в автобиографии «Я сам» потом утверждал, что учредил «семизнакомую систему (семипольную)»: «Установил семь обедающих знакомств. В воскресенье „ем“ Чуковского, понедельник – Евреинова и т. д. В четверг было хуже – ем репинские травки». Чуковский, прочитав это, возмутился и прямо заявил Маяковскому, что тот ходил к нему не за этим. Маяковский обещал обидную строчку снять, но не снял. В примечаниях к «Чукоккале» Корней Иванович уже безо всяких обид констатирует, что у Репина приемные дни были по средам, а Чуковских поэт «ел» не только по воскресеньям: «В то время ему было двадцать три года, и аппетит у него был колоссальным».

1915 год оказался лучшим временем во взаимоотношениях критика и поэта. «Он постоянно торчал у нас в нашем куоккальском доме, – вспоминал Николай Корнеевич. – Лето пятнадцатого года он прожил у нас, но и тогда, когда он жил в Куоккале и других дачах, он почти ежедневно обедал у нас, а когда жил в Петербурге, приезжал к нам по воскресеньям со своими приятелями – Василием Каменским, Бенедиктом Лившицем, Хлебниковым и Кульбиным». Маяковский уклонялся от воинской повинности, говорит Николай Корнеевич, но «не из трусости, а оттого, что ненавидит войну».

Маяковский в мемуарах Николая Корнеевича – совсем не агитатор, горлан и главарь. Сосредоточенный, застенчивый, мягкий с детьми. Вот он ходит по высоченной каменной стене на берегу моря, сочиняя «Облако в штанах», – стена эта называлась тогда Бартнеровской по имени воздвигшего ее домовладельца, она стоит до сих пор. Вот он является к обеду и всякий раз читает новые стихи («Отец мой шумно выражал свое восхищение и заставлял его читать снова и снова. Многие куски „Облака в штанах“ я помню наизусть с тех пор»). Вот Маяковский и Репин сидят в кабинете Чуковского – «один в одном углу, другой в другом» – и, слушая общие разговоры, что-то рисуют. Несколько таких рисунков есть в «Чукоккале» – и, глядя на работы Маяковского, вполне понимаешь и то, почему Репин называл его «матерым реалистом», и почему Николай Корнеевич говорит о его деликатном и нежном обращении с детьми: достаточно посмотреть на сделанный им портрет маленькой Лидочки.

В воспоминаниях самого Корнея Ивановича Маяковский выхаживает километры по берегу с потухшей папиросой, записывает новые строфы на папиросных коробках. Декламирует вслух Блока. Гости Чуковского бегут к дверям, когда поэт начинает читать свое: «Известный адвокат Владимир Вильямович Бернштам, человек шумный, трусливый и толстый, притворявшийся широкой натурой, после первых же стихов Маяковского выбежал из-за стола, стуча и фыркая, и, когда я провожал его к дверям, охал, всхлипывал, хватался за голову, твердя, что он не может допустить, чтобы в его присутствии так преступно коверкали русский язык».