Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 278

– Ф. И. Булгаков «сочувственно цитирует английского писателя Сэнт-Джона, который при ближайшем рассмотрении оказался святым апостолом Иоанном»;

– у Куприна голубь держал письмо в зубах, а в «Вестнике Европы» с арены волокли убитого быка с окоченелыми лапами…

Часть этих заметок потом была использована при подготовке статей (такой материал у Чуковского обычно не пропадал даром), часть канула в Лету.

Не нажить врагов на этой работе было невозможно – тем более при таком темпераменте и стремлении быть максимально объективным в литературе. В теории стремление к объективности звучало отлично, но на практике означало, как мы видели, бесконечные осложнения в отношениях с коллегами-литераторами. Отсюда пошла слава К. И. как человека двуличного, готового не пощадить и отца ради красного словца…

«Литераторы стали очень бояться Чуковского, – писал Василий Розанов в статье „Обидчик и обиженные“ (1909). – „До кого-то теперь дойдет очередь“. Все ежатся и избегают быть „замеченными“ умным, зорким критиком». Розанов, кстати, первым сравнил Чуковского с волком. Уже много позже вышли довольно мрачные воспоминания Евгения Шварца «Белый волк», где Корней Иванович изображен именно волком-одиночкой, мрачным, язвительным, больно кусающим, никому не показывающим своего истинного лица. Алексей Толстой, как мы помним, в дневниках сравнивал его с битой злой собакой. Даже в дружественной «Чукоккале» постоянно встречаются иронические образы хищного, злобного и беспощадного Корнея. Вот Гумилев, например, пишет в акростихе: «Но кажется, попал тебе, Чуковский, на зуб, на твой огромный, страшный зуб…» Вот переводчик Левик четверть века спустя: «…сам большой Корней Чуковский, который может съесть живьем…» А вот Розанов в своей статье изображает перепуганных литераторов: «Съест нас, собака». И пугает еще больше: «Колыбельную песню пела ему не няня, а выли степные волки».

Розанов с усмешечкой описывает, как вся петербургская публика, опасаясь Чуковского, пытается догадаться, кем он подкуплен; «обвинение в провокации сторожит его у самой двери…». Но он никем не подкуплен, он либерал, его так просто не ухватишь. «На последнем чтении Чуковский даже „решился на Скабичевского“, сказал, что „бла-а-роден, но очень глуп“. Публика повскакивала со стульев. Я думал, что Чуковского убьют. Хорошо, что он либерал: а то бы убили. Непонятно, что будет дальше, если его не убьют».

Дачные будни

В 1909 году Чуковские два раза переезжали. В первый раз – с дачи Анненкова на другую, должно быть Дальберга. Там Корнею особенно хорошо работалось в уединенном кабинете на втором этаже: на анненковской даче работать постоянно мешали дети, прислуга, гости, родственники… А ему для работы нужен был покой и тишина, чтобы ни звуки, ни люди не мешали сосредоточиться: слишком уж легко он на все отвлекался, слишком остро на все реагировал.

Хотя, пожалуй, жилось ему не так уж плохо: в этом году впервые в дневнике нет жалоб на каторжный труд, нигде не говорится о работе как о проклятии. Наоборот: «Здесь же меня осеняет такое „счастье работы“, какого я не знал уже года три. Я все переделываю Гаршина – свою о нем статью – и с радостью жду завтрашнего дня, чтобы снова приняться за работу. Сейчас лягу спать – и на ночь буду читать „Идиота“. Есть ли кто счастливее меня. Слава Тебе, Боже мой! Слава Тебе!» – это сразу после переезда, в 1909 году. И в 1910-м: «Работы гибель – и работа радостная». Он много занимается физическим трудом, возится с детьми, пишет, ездит в город на выступления, ходит к Репиным. Правда, Альбову он писал в это время: «Доктор неожиданно открыл у меня больное сердце, запретил пить кофе и чай…»

Прелестный эпизод рассказывает в своих воспоминаниях Сергеев-Ценский, которого Чуковский соблазнил житьем в Куоккале и даже снял ему дачу «Казиночка». Оба литератора отправились на лыжную прогулку и довольно сильно устали.





«Когда мы отдыхали, сидя под соснами на пеньках, Чуковский сказал мне совершенно потухающим голосом:

– Я очень, очень устал… Я, должно быть, сейчас умру… А у вас в «Печали полей» сказано: «Снега лежали палевые, розовые, голубые…»

– Да, именно так и сказано, – подтвердил я.

– Сергей Николаевич, – обратился он ко мне очень нежно и ласково, – хотя бы вот теперь, перед самой моей смертью, скажите, что вы тут наврали, а снег, он обыкновенный – белый!»

Сергеев-Ценский, напротив, уверял, что снег, в котором отражается зелень сосен, совсем даже не белый, а зеленый. Умирающий Корней вскочил и понесся к Репину выяснять, какого цвета снег. Оторвал того от работы. Репин подтвердил: белого цвета в природе не существует, а вот тот снег, под деревьями, – зеленоватый… даже зеленый. А через пару месяцев после этого разговора вышла статья «Апостолы трусости», где Чуковский рассказывал о необыкновенном мире, где живут герои Сергеева-Ценского: «Луна у них не желтая, а то зеленая, то красная. Трава не зеленая, а красно-оранжевая. Гуси не белые, а синие, точно окунули их в жидкую синьку». И дальше говорит о фиолетовых глазах лошади, о коричневых до красноты голубях… и о снеге, розовом и голубом. Позднее Чуковский сердито писал в дневнике, что Ценский преувеличил его неосведомленность о природе белого цвета.

Софья Богданович – одна из четверых детей Татьяны Богданович, внучка Н. Ф. Анненского, вспоминает беседы за обеденным столом (Чуковский часто бывал в гостях у этой семьи), розыгрыши, игру в рифмы, попытки приобщить консерватора Анненского и его постоянных гостей, чету Редько, к современной поэзии. Чуковский и сам рассказывает в воспоминаниях, как, отчаявшись убедить этого приверженца «гражданской лирики», написал тушью на низком потолке в изголовье кровати: «Николай Федорович! Блок – замечательный русский поэт!» Богданович вспоминает и о том, как он умел удивить, отвлечь детей от драки (улегся на полу и разрешил щипать, тянуть, хватать за нос, – но ни в коем случае не трогать подбородка, а то «произойдет что-то ужасное»). И в любых воспоминаниях – он всегда с детьми, или за письменным столом, или за разговором о литературе. Летом катается на лодке, зимой – на буере с парусом, всех зовет, втягивает в это дело, увлекает лыжами, купанием, греблей. Или шагает куда-то, босой, без воротничка, с расстегнутым воротом. Весело размахивает руками, оживленно что-то рассказывает. Или усталый, огорченный, опять не заснув, уходит к морю, чтобы успокоиться.

В дневниках Чуковского в это время – короткие записи о повседневных занятиях: работа, работа, работа. Разговоры с Репиным, его гостями, своими гостями. Дачные заботы: «копаю снег», «у меня теперь азарт – полоть морковь». Дачный отдых: «дурацки делал фокусы на лыжах», купался, ходил на море. Играл с детьми, своими и чужими. Строил с Колей снежный домик. «Обсуждались проекты, как сделать крокодила умнее. Коля говорит: пускай крокодила родят люди, вот он и будет умнее». «Вчера забрал детишек Блинова и двух девочек Поповых и бегал с ними под солнцем весь день, как бешеный. Костер, ловитки, жмурки – кое-где сыро, кое-где снег, но хорошо удивительно. Коленька весь день со мною». «Сегодня хорошо играли в свинки». «У нас белые мыши».

А вот отношения с женой то совершенно идиллические, то весьма натянутые. Летом в дневнике появляются довольно загадочные строки, которые можно счесть за отзвуки оставшегося за кадром романа: «Как я рад, что кончилась эта дикая полоса:

В июле 1909 года он делится с неведомой корреспонденткой (строки письма вписаны в дневник) вечными сомнениями в себе: «Не сердитесь на меня за тон, сегодня я последний из последних, и ничего не знаю, и сам на себя сержусь. Вы обо мне пишете, как о писателе, и даже, пожалуй, хорошем. Но, милая, ведь это неверно, ведь я еще ни одной строчки не написал и не напишу, и не хочу написать, – т. е. очень хочу, но до того знаю, что не напишу, что уж даже и не хочу. Я только притворяюсь перед другими, будто я „писатель“ и будто „Чуковский“ это что-то такое. Но пред собою, пред своими зачем же я стану притворяться!»