Страница 273 из 278
Чехов Чуковского – вечный труженик. Он всю жизнь строит школы, открывает библиотеку, сажает сады, исследует жизнь заключенных, изучает людей, помогает им. И всю жизнь работает над собой. «Уже к середине восьмидесятых годов, – пишет Чуковский, – Чехов окончательно сбрасывает с себя рабье ярмо и путем самовоспитания, путем неустанной борьбы с инстинктами, мыслями, чувствами, внушенными ему темной средой с самого раннего детства, облагораживает и себя, и свой стиль. Здесь он снова встает перед нами, как героически-волевой человек, направлявший все силы души на усовершенствование своей нравственной личности».
Выход из тупика, в который постоянно заходит человечество, есть: воспитывать себя и воспитывать детей. Дело писателя – еще и помочь читателю найти правильные пути. Вдохновить его, заразить его стремлением к красоте, увлечь желанием творческого преображения себя, своей жизни и жизни вокруг; освободиться от рабства, выдавить из себя по капле рабьи привычки, избавиться от рабьего языка.
Сама жизнь Чуковского – лучшая иллюстрация к его трудам, из которых складывается полный, развернутый теоретико-практический курс воспитания богатой и счастливой человеческой души.
В апреле он пишет дочери из больницы: «Мне опять муторно: температура, слабость, безумная борьба с бессонницей. Держу корректуру своего шестого тома с зубовным скрежетом, ибо здесь собраны мои худшие статьи и тщательно выброшены лучшие».
По ощущениям окружающих – и по самоощущению – именно сейчас, в этот год, он сдал: потерял легкость и подвижность, стал тяжелее двигаться, с трудом вставать.
Из больницы он продолжает хлопотать (по просьбам дочери) о Зое Задунайской и Любови Эммануиловне Любарской, тете Александры Любарской, которые – сначала одна, потом другая – попали в больницы и оказались там в скверных условиях: в коридоре, без помощи, без ухода… Он звонит, пишет, подписывает книжки для тех, от кого зависит решение вопроса.
Апрель кончается: «насморк, грипп, воспаление легких», сообщает К. И. дочери.
Июнь: «Так переутомился, что не имел силы (в самом деле не имел) взять в руки перо. Замучила меня корректура 47 печатных листов VI тома и другие работы».
Летом 1969 года Чуковского навестили в Переделкине Софья Богданович и ее сестра, двое из куоккальской четверки детей, с которыми он был дружен в незапамятные времена. Софья Богданович вспоминает:
"Волосы его поседели, лицо пополнело, несколько сгладилась резкость черт, отчего он утратил кое-что от своей прежней обаятельной некрасивости, но зато приобрел соответственное возрасту благообразие. А глаза и совсем не изменились. Тот же внимательный, чуть иронический взгляд.
К. И. смотрит на нас с сестрой испытующе:
– Ну, а теперь, девочки, скажите, зачем я вам нужен? Мы смеемся.
– К. И., нам просто очень захотелось вас повидать. К. И. явно доволен.
– Вы не обижайтесь, – говорит он, – я привык, что ко мне почти все приходят с разными просьбами, и я всегда стараюсь помочь, чем могу".
Стал рассказывать, чем занят, – и вдруг, «говоря о наиболее значительных начатых им работах, он напомнил: „Мне ведь восемьдесят семь лет“, – и это прозвучало как-то очень по-деловому, как говорят: „Уже восемь часов, а надо до девяти многое успеть“».
Августовское письмо к дочери опять повествует о неприятностях: «Из моей книги, из 21-го издания, выбросили большие куски (глава „Борьба за сказку“). Словом, изгадили даже „От двух до пяти“, чтобы не оставить ни одной книги без своего отпечатка».
Ему тошно и скучно сражаться с истуканами – особенно теперь, когда он все чаще повторяет: «У меня осталось мало времени». Он ищет общества людей понимающих, умных, способных к тонкому разговору – может быть, старается уйти от почти незаметной, но постоянно присутствующей – как тень – тихой тоски.
В некоторых мемуарах сохранились печальные интонации последних писем Чуковского: зачем вы сказали, что придете, а не пришли? Я вас ждал, нехорошо обманывать старика… приезжайте же скорее, я буду ждать… Ждал с нетерпением, волновался – и чтобы не волновался, секретарь однажды даже перевела назад часы в его комнате… И пронзительная фраза в письме Валентину Непомнящему: «Спасибо за письмо и за то, что оно – длинное»…
Наталья Ильина, вспоминая свои последние посещения Чуковского, рассказывает, как он читал ей свою старую пьесу для детей, и свои «Триллеры и чиллеры», как они вместе ходили гулять: «Он сдал, дорогой мой Корней Иванович, не было больше этого быстрого, молодого шага. Походка стала старческой, с шарканьем, и ростом он стал ниже. Этому давно бы пора случиться, но случилось это лишь теперь, на пороге девяностолетия… Быть может, услышав мои мысли, он сказал: „Ходить стал хуже. В больнице залежался. Ничего, расхожусь, пройдет!“ Бодрился. Но вдруг упрекнул маленькую Марину, которая отправилась с нами на велосипеде и требовала, чтобы прадед за нею поспевал и подталкивал велосипед палкой: „Я так не могу. Я же старенький“. И опять во мне дрогнула жалость».
В следующий раз они пошли под дождем к Дому писателей, и К. И. сказал вдруг: «А в сущности, я очень одинок». И добавил: «Когда-то, поселившись здесь, я думал: буду жить среди писателей, будем ходить друг к другу в гости, читать друг другу… И ничего из этого не вышло!»
Не получилось в Переделкине куоккальского братства, ругани, споров, единомыслия, резвости, не сложилась своя «Чукоккала», где великие, по выражению Андрея Вознесенского, резвились и пускали пузыри – хотя и записывали что-то переделкинские обитатели и гости в этот альбом. Ушли друзья, ушли единомышленники, ушли люди, которых он уважал и ценил, хотя они и не были его близкими друзьями; осталось литературное одиночество.
Ильина пишет: ездили вместе на кладбище к могиле Марии Борисовны. Правнучка бегала у ограды, Чуковский «стоял, склонившись над могилой, обеими руками опираясь о палку, лицо у него было грустно-молящее, никогда прежде я не видела этого выражения на лице Корнея Ивановича»…
Моментальные зарисовки в воспоминаниях его посетителей в последние годы жизни: вот Чуковский-патриарх в окружении семьи: внук, жена внука, маленькие правнуки; в окна бьет солнце; вот ему читают в кабинете, а он внимательнейшим образом слушает – не отвлекается, как другие старики, не засыпает на полуслове; острым слухом выхватывает шероховатости, дает советы… Вот сам читает свое – и требует совета, оценки, комментария: хорошо ли получилось, воспринимается ли на слух.
Вот гуляет со Слонимским в Кунцевском санатории – «Я устал, просил присесть хоть бы ненадолго, а Корней Иванович, отгуляв полтора часа, готов был гулять еще и еще»…
Вот разбирает письма от читателей и радиослушателей, наговаривает на магнитофонную ленту воспоминания.
Пишет – много пишет, одновременно работает над несколькими статьями, словно подводя итоги и оставляя литературные завещания. Рассказывает, как стал писателем: сам, как критик и ученый, пытается анализировать себя как поэта и сказочника: кому-то этот опыт пригодится, кто-то прочитает, возьмет на заметку эти правила и заповеди. Пишет о малоизвестных поэтах, которые оказались ему чем-то созвучны, верный своему принципу замечать и поддерживать достойное похвалы, живое, талантливое.
Сердится, когда не получается текст, обрушивается на окружающих. Бьется, шлифуя свою последнюю загадку – о ковре:
Вот Чуковский разговаривает с Раскиным о сходстве собак с хозяевами.
– А если бы у вас была собака, какая бы она была? – спрашивает гость.
"Корней Иванович остановился и с улыбкой посмотрел на меня.
– Какая? – переспросил он. – Самая обыкновенная. Вечно возилась бы с чужими щенками. Страдала бы бессонницей… Ненавидела бы радио, телевизор и телефон… Перед директором издательства виляла бы хвостом… Рычала бы на графоманов… Писала бы мемуары… Очень любила бы Блока и Чехова.