Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 238 из 278



И в самом деле: вот что писал Фадеев: «Созданный для большого творчества во имя коммунизма, с шестнадцати лет связанный с партией, рабочими и крестьянами, наделенный богом талантом незаурядным, я был полон самых высоких мыслей и чувств, какие только может породить жизнь народа, соединенная с прекрасными идеалами коммунизма. Но меня превратили в лошадь ломового извоза, всю жизнь я плелся под кладью бездарных, неоправданных, могущих быть выполненными любым человеком, неисчислимых бюрократических дел… Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушивается подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни».

После самоубийства Фадеева Чуковского, пожалуй, больше всего заботит состояние тех людей, кому был близок и дорог покойный: писатель Либединский, бывший у Фадеева в гостях накануне самоубийства, лежит в предынфарктном состоянии, Маргарита Алигер, «одна из вдов» Фадеева (по выражению Чуковского), окаменела от горя. «Я взял Алигер в машину и отвез ее домой, потом поехал к Назым Хикмету, за врачихой» – отправил врача к Либединскому, затем к Алигер. Несколько дней спустя он разговаривает с Маргаритой Иосифовной о Фадееве, ведет ее гулять… судя по частоте упоминаний об ее посещениях в дневнике, ее в это время очень тянуло к умному и понимающему Корнею Ивановичу.

Начинаются первые посмертные реабилитации: Квитко, Мейерхольд. Вернулся из лагеря Лев Гумилев. В переделкинском доме у К. И. гостит вернувшаяся из лагеря Елена Тагер, Чуковский помогает ей с литературной работой. Лидия Корнеевна начала хлопоты о реабилитации Матвея Петровича Бронштейна. «Увы, без нее невозможно воскресить его книги», – заметила она в «Записках об Анне Ахматовой».

Полное разочарование в новой власти наступило у К. И. совсем скоро: не успев открыть шлюзы для правды и критики, власть испугалась и затрубила отбой – чтобы разбуженным потоком не снесло и ее самое. В ближайшие годы начинается игра власти с народом и интеллигенцией: шаг вперед – два шага назад, открутили – прикрутили, разрешили – запретили, позволили – одернули: не позволить нельзя, жить так больше невозможно; позволить – тоже нельзя, сметет. И борьба с культом личности увязла в бесконечных оговорках и напоминаниях: нельзя, мол, искать источник этого культа в природе советского общественного строя, нельзя требовать свобод, потому что коммунизм и есть свобода, нельзя позволять себе клеветнические высказывания, нельзя очернять, нельзя сводить только к, писать только о… И уж конечно, ни в коем случае непозволительно требовать отмены партийного руководства литературой и искусством (о губительности которого, кстати, и писал в своем последнем письме Фадеев). В братских странах, вообще усомнившихся в необходимости партийного руководства, коммунистические ценности восстанавливаются при помощи советских танков.

Уже в октябре 1956 года отец и дочь Чуковские обмениваются печальными письмами. «Мое здоровье тоже как будто улучшилось, но вся история с Венгрией болит у меня, как зуб, и мне страшно читать свежие газеты. Надежных друзей русскому народу приобрели мы и в Польше, и в Венгрии», – пишет он ей. Она в ответ: «У меня тоже мучительно болела Венгрия, теперь полегче. Зато теперь болит Египет» (в это время разгорелся международный конфликт из-за Суэцкого канала).

Публикации литературных произведений, где авторы позволяли себе признать наличие в повседневной жизни неприятностей и проблем, казались ошеломительно, непозволительно новыми на фоне тотальной благостной картины соцреализма начала пятидесятых, и каждая такая публикация вызывала лавины читательских писем в редакцию: не позволим мазать грязью! След одной из подобных баталий сохранился в письме Лидии Корнеевны отцу: она посылает ему свою «бременериану», статью в защиту Макса Бременера, тогда 30-летнего писателя, только что опубликовавшего в «Юности» повесть «Пусть не сошлось с ответом!» – о жизни школы. Педагоги завалили редакцию журнала негодующими письмами, а вскоре и «Учительская газета» вышла с подборкой таких посланий: какое автор имеет право очернять советскую школу и дискредитировать доблестный труд советского учителя?! Статья Лидии Корнеевны, предназначенная для журнала «Москва», в свет не вышла.





С журналом «Москва», кстати, связан не самый приятный эпизод в биографии Чуковского. Собственно, началось все раньше – с появления альманаха «Литературная Москва» – слабого намека на литературную свободу; он, кажется, был даже раскованнее «Юности» и «Нового мира». К. И. радовался неказенности опубликованных в нем произведений – и писал в дневнике, что неожиданно расплакался, читая стихи Твардовского о встрече со старым другом, вернувшимся после 17 лет заключения. (А Лидию Корнеевну и Ахматову стихи возмутили – своей неполнотой правды.)

Чуковский с удовольствием взялся за сотрудничество с альманахом – может быть, он соскучился по серьезной работе в периодике, отлученный от нее со времен «Русского современника» и «Современного Запада». Летом 1956 года К. И. передал альманаху рукопись своего «Чехова». Маргарита Алигер, одна из сотрудниц редакции, специально прибежала на дачу Чуковского, чтобы сообщить ему (телефона не было), как ей понравилась «эта талантливая вещь». Однако оказалось, что в тот же альманах дали свои работы и Николай Корнеевич, и Лидия Корнеевна, и, чтобы «Литературная Москва» не стала «Чуковской Москвой», – редакция попросила перенести «Чехова» из второго номера в третий. (Та же редакция в эти же дни отказалась публиковать «Доктора Живаго»; отверг его и «Новый мир», после чего роман отправился в Италию.)

Однако второй номер альманаха долго держала цензура, поэтому он вышел с опозданием, и третий номер тоже задерживался с выходом. Чуковский нервничал, терзал редакцию альманаха вопросами, когда же он выйдет; писал в дневнике, что узнал в Гослите – это будет не раньше, чем через полгода. В это время открылся журнал «Москва», членом редколлегии которого стал К. И., и статью свою он отдал туда. И сразу почувствовал, как ошибся, как неправильно себя повел. Мучился совестью: Алигер и Казакевич из «Литературной Москвы» в его глазах воплощали (вместе с Твардовским) «лучшую, благороднейшую линию советской литературы»; альманах был "единственным благородным литературным органом в это пошлое, страшное время" (журнал «Москва» несколько дней спустя он назвал «отвратительно глупым»).

В итоге статья вышла в «Москве», редакция альманаха была глубоко обижена, и Чуковский с огорчением и раскаянием писал Алигер: «Мне очень больно, что со статьей о Чехове я поступил не по-чеховски. Знаю, сколько сердца (и труда) вы отдали этой злополучной статье, и могу оправдаться только той болью, которую испытываю теперь». И обличая себя, писал в дневнике: «И почему я ухожу от этой группы лучших писателей, наиболее честных и чистых, – и связываю себя с чужаками, – неизвестно. Всякая подлость раньше всего непрактична».

Альманах «Литературная Москва» очень скоро был разгромлен, и его третий номер так и не увидел свет.