Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 192 из 278



Страшно, что самому Чуковскому невмоготу уже «заниматься эмоциями». Не хватает душевных сил на то, чтобы с прежним жаром требовать качественной литературы для детей.

В сентябре одновременно с началом учебного года полыхнула мировая война. Страна учится воевать, мобилизуется, готовится к войне, но не верит, что она начнется. Газеты пишут об освобождении Западной Украины и Западной Белоруссии от польских панов, на фотографиях счастливое население встречает советских воинов.

Чуковский в сентябре пишет сыну, что военные действия его не интересуют, ибо он уверен в скорой и победоносной кампании, а Лиде сообщает: «О болезнях скучно рассказывать, но я еще никогда в жизни не чувствовал себя так плохо, как сейчас». Всю осень одна болезнь сменяет другую: желудочный грипп, бессонница, пневмония; врачи обнаружили проблемы с щитовидной железой. Он изнемог от постоянно плохого самочувствия, от работы, от бесплодных хлопот, от неожиданных неприятностей («в самый разгар болезни Литфондом было предписано мне в 24 часа очистить дачу. Вскоре это распоряжение было отменено, но ты можешь себе представить, какой удар это нанесло мне и маме, которая тоже лежала больная» – из письма дочери). В октябре К. И. отправился лечиться в Барвиху.

Наконец, ему крайне тяжело дается общение с дочерью, пребывающей в глубокой, непроходящей, смертной тоске: жизнь сломана бесповоротно. Еще весной в письмах Николаю Корнеевичу периодически мелькают жалобы: М. Б. больна, «и свалившаяся на ее плечи Лида, сама того не замечая, еще до гриппа изнурила ее»; «мне в новой квартире очень нравится. Омрачает ее только больная Лида, которую мне до смерти жалко».

Лидии Корнеевне было 33, и она уже почти полностью поседела. Осенью дочь отвечает отцу на какое-то не сохранившееся «письмо с выговором»: «Итак, повинуюсь и отныне буду трактовать только идиллические предметы». И в этом же письме – уже цитированное нами выше: «Самые дурные часы: утром перед вставанием и вечером перед сном. Днем занят повседневностью, а утром и вечером думаешь о жизни».

О том же писала в это время Лидия Гинзбург: «Представим себе человека в одиночке. Представим себе: он просыпается; сначала он ничего не помнит. У него пустое сознание, в которое может войти что угодно, – что он у себя дома, например. Потом вместе с каким-нибудь табуретом или углом стола в него входит действительность. Это момент за весь день самый ужасный. В этот момент расторгнута связь привычки, которая здесь единственная связь жизни. Это возвращение. Все в нем сопротивляется, кричит против этого невозможного возвращения к зажавшим его стенам. Он просто уверен, что невозможно, психологически невозможно встать и начать жить (побудка уже началась). Потом он вспоминает, что оденется, будет мыться, потом подметать свою камеру, потом ему принесут кипяток и хлеб. И от ряда привычных предстоящих действий возвращение становится возможным».

В эту действительность не хотелось просыпаться. В нее трудно было возвращаться от работы – все эти занятия переводами, Чернышевским, восемнадцатым веком, Шевченко, все это чтение Хемингуэя и Колдуэлла, о котором они пишут друг другу, – все это давало возможность отвести глаза от повседневного ужаса – отвлечься от него, чтобы сохранить здравый рассудок. Разница между отцом и дочерью была в том, что он мог отвлечься, уйти в работу, обнести черную яму забором и запретить себе и окружающим лишние мысли и разговоры о наступившем ужасе. Она – не могла. Она должна была исследовать черноту до самого предела, дойти до конца, проговорить все, что мучит и ищет выхода. «Не превозмочь / Желанья смерти», – проговорилась она в стихах. И дальше: «И строго / Глядит победившая ночь». Он не желал смотреть в бездну – для него это было гибельно. Она не желала от бездны отрываться: для нее единственный путь наверх проходил через самое дно бездны.

Это время для обоих – время экзистенциального осмысления, слома, кризиса. Переосмыслению подвергаются основы, на которых строилась вся жизнь и вся работа: многое оказалось несостоятельным. Светский гуманизм, вера в величие человека – самая жалкая позиция во времена антропогенных катаклизмов. Самая уязвимая, самая чреватая полным мировоззренческим крахом. Куда легче верующему, который различает в происходящем признаки великой борьбы в иных сферах, или даже цинику, который никогда не обольщался и не ждал ничего хорошего.

Что им остается, на что они уповают в наступившей ночи?

Еще в 1907 году Чуковский писал: «Культура тем уже хорошая вещь, что много она дает разных развлечений, когда тебя свяжут и сядут тебе на голову во всю ширину своего седалища. Займитесь же культурой!» Они и занимаются. Пишут книги для детей. Издают. Работают над созданием учебников. Но уже без вдохновения, без энтузиазма, без прежнего жара. Чуковский вновь начинает писать дневник. Записи состоят из коротеньких констатации: читал литкружковцам лекцию, начинаю работу с юными дарованиями, читал на Шаболовке сказки для телевидения.

Конец ноября ознаменован новым, последним всплеском надежд: освободили мужа Сони Богданович, одной из четверых детей Татьяны Богданович, куоккальской соседки К. И. По-прежнему не было вестей об арестованной Шуре Богданович: ее забили в тюрьме до смерти, но этого пока никто не знал, хлопоты продолжались. В ноябре же появились сведения, что жив Сергей Безбородов, арестованный вместе с большинством сотрудников редакции Маршака (Безбородов уже давно был расстрелян, но они этого тоже не знали). Снова собирали характеристики, Лида просила отца обратиться к Ульриху, собирались писать Молотову… продолжались бесцельные хождения и вопрошания Ульриха. «Относительно М П я получу точное известие 1-го в 4 часа», – писал К. И. дочери в конце ноября. Известия не получил.





30 ноября началась война с Финляндией. «Из-за радио не сплю уже пятую ночь», – писала Л. К. отцу. Опять «презумпция перлюстрации»: из-за тех новостей, что звучат по радио (ночного вещания в СССР как такового не было). В Ленинграде начались затемнения: опасались бомбежек. 5 декабря Чуковский записал в дневнике: «Третьего дня мы получили от Марины письмо. Самое обыкновенное – о разных мелочах. И внизу Колина приписка о том, что он уходит завтра во флот – командиром».

В письмах дочери и сыну речь постоянно идет о нездоровье, необходимости лечь в больницу на операцию. Еще одна постоянно присутствующая тема – возобновление борьбы с Анной Радловой. 12 декабря Чуковский записывал в дневнике: "3-го дня читал свою книгу в «Библиотеке Иностр. Л-ры» «Высокое искусство» в присутствии Анны Радловой и ее мужа, специально приехавшими (так в тексте. – И. Л.) в Москву – мутить воду вокруг моей статьи о ее переводах «Отелло». Это им вполне удалось, и вчера Фадеев вырезал из «Красной Нови» мою статью (статья «Астма у Дездемоны» вышла в 1940 году в журнале «Театр». – И. Л.). Сегодня Лида пишет, что Радловы начали в десять рук бешеную травлю против меня, полную клеветы". Добавим еще, что Ахматова просила Лидию Корнеевну передать отцу, что Радлова, по ее мнению, связана с Большим домом.

Дневниковая запись К. И. за 12 декабря удивляет косноязычием, совершенно нехарактерными для К. И. грамматическими нестыковками. Объясняет их следующее предложение: «Сегодня я написал Лиде о Матвее Петровиче».

Адвокат Киселев доставил записку Лидии Корнеевне в Ленинград.

"Дорогая Лидочка.

Мне больно писать тебе об этом, но я теперь узнал наверняка, что Матвея Петровича нет в живых. Значит, хлопотать уже не о чем.

У меня дрожат руки, и больше я ничего писать не могу".

«Плакала ли я – не помню, – пишет Лидия Корнеевна. – Кажется, да: несколько раз бегала в ванную и подставляла лицо под холодную струю».

Больше не о чем хлопотать, нечего ждать, не на что надеяться, не о чем говорить. Смерть снова победила. Снова начинается посмертное существование – с пустыми, через силу, письмами, с повседневной работой, потому что так надо, – мучительное, полуавтоматическое, на одних инстинктах и рефлексах, существование души, у которой снова оторвали огромный кусок – и которая пытается теперь регенерировать, заращивать рану, вернуться к жизни.