Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 190 из 278



А в Ленинграде тоскует дочь: «Нет никакого фронта, никакой идейной борьбы вокруг детской книги; не против кого и, главное, не за кого бороться; и, кроме того, – не все ли равно теперь: хорошие ли выходят книги, плохие ли? Пустяки все это…» А он ей пишет, что в Шевченко уложил работы бездну, «но результаты будут как будто солидные», что в «Детскую литературу» надо писать непременно: «…если бы ты видела, как читают этот журнал педагоги в провинции…» Переписка отца с дочерью похожа на бесконечный диалог молодого родителя и семилетнего почемучки: «Почему?» – «Потому что потому». «Зачем?» – «Потому что так надо». Зачем жить, зачем учить и лечить, зачем издавать детскую литературу, когда смерть победила, спрашивает она. Потому что так надо, отвечает он. Это его теория самоцельной бесцельности, его категорический императив, его опыт жизни сквозь российскую историю.

Он, оказывается, вполне способен жить среди смерти, спорить о цвете машины, огорчаться из-за интриг Асеева, задумываться о том, что читают школьные учителя словесности. В этой способности можно увидеть мудрость и понимание того, что «и это тоже пройдет», а литература останется и все расставит по местам; можно – черствость и нежелание задумываться: сохранившиеся письма можно толковать и так, и так. Пожалуй, вряд ли будет ошибкой сказать, что сам-то он, рассказывая о своих героях, обычно подчеркивал наиболее благородные мотивы из всех возможных.

Победившая ночь

Осенью 1938 года государство будто и впрямь услышало требование Лидии Чуковской провести чистку рядов НКВД. В октябре Политбюро создало комиссию, которая должна была выработать новые правила ведения следствия. 17 ноября вышло постановление ЦК ВКП(б) и Совнаркома «Об арестах, прокурорском надзоре и ведении следствия», осуждающее перегибы в работе органов. "Вопрос: «за что взяли такого-то?» – люди задавали – не властям, конечно, а друг другу – беспрестанно. Власти не могли не расслышать этот вопрос и во всеобщем молчании. (Воздух набухал им.) И вот в 39-м году воспоследовал ответ: оказывается, насчет отдельных людей отдельными клеветниками Большой Дом был введен в заблуждение", – писала Л. К.

Постановление от 17 ноября гласило, что «упрощенное ведение следствия и суда» привело «к ряду крупнейших недостатков и извращений в работе органов НКВД и Прокуратуры». Теперь запретили «тройки», массовые аресты и выселения, от прокуратуры потребовали тщательной проверки обоснованности выдачи ордеров на аресты. Появилась надежда. К. И. писал дочери в ноябре: «Тут ходят очень благоприятные сведения, которым боюсь верить». Уже 25 ноября был снят с должности нарком внутренних дел Ежов, и его место занял Берия. Это сразу добавило отзывчивости прежде непробиваемым судам и прокуратуре. По словам Лидии Корнеевны, Чуковский и Маршак давно уже добивались личного приема у Генерального прокурора СССР Вышинского, тот их «не принимал, не принимал, и вдруг, в декабре 38-го принял».

«И Самуил Яковлевич, и Корней Иванович понимали, что настало время, и, наверное, недолгое, когда можно хлопотать за кого-то, доказывать, объяснять. И путь у них был один – к Генеральному прокурору Советского Союза, то есть к Вышинскому, – вспоминала Александра Любарская. – До сих пор Вышинский с успехом ставил судебные спектакли, в последнем действии которых был расстрел. Теперь, зимой 1939 года, – на какое-то недолгое время – он разыгрывал спектакли, где справедливость торжествовала. Маршак и Чуковский добились приема у него. И вот два замечательных писателя, два интеллигента, ничего не знающие ни про какой шпионаж, пришли к Вышинскому. Они даже не очень представляли себе, о чем говорить. Маршак рассказывал, какой у меня замечательный отец, Чуковский рассказывал, как прекрасно я выступала на совещании по детской литературе в ЦК Комсомола, оба расхваливали трехтомник Пушкина, который я редактировала. Вышинский выслушал их, потом снял телефонную трубку – очевидно, это была прямая связь с Большим домом в Ленинграде – и произнес странные слова: „У вас там находится Любарская, Александра Иосифовна. Примените к ней статью 161-ю“».

Маршак и Чуковский были в отчаянии – что же это, одну статью сняли, а другую дали? Но Вышинский снисходительно сказал: «Не беспокойтесь, на нашем языке это означает, что она должна быть освобождена». Лидия Корнеевна в «Прочерке» дополняет эту историю еще одной подробностью: «Он обещал „разобраться“ и, прощаясь, обнял обоих со словами: „Нам не впервой бороться за правду!“ (Выгрался в новую роль!)». Через несколько дней Вышинский, собственной персоной, позвонил в санаторий, где был Корней Иванович, и сказал: «Мы вашу Любарскую освободили».





Январь 1939 года, когда начали выпускать отдельных осужденных, воскресил угасшие было надежды на справедливость государства, на восстановление нормальной жизни. Письмо, написанное Корнеем Ивановичем после освобождения Шурочки, – чудовищно советское: «Оказалось, что Вышинский не знал моего адреса, звонил в Союз, узнал адрес и сам позвонил в ту самую секунду, когда это дело дошло до него. Я горячо благодарен ему за такое участие. Меня страшно интересует, как здоровье Шурочки… Должно быть, она очень слаба. Когда она окрепнет немного, надо будет взяться за тех негодяев, которые, спасая свою шкуру, клеветали на нее – и на вас всех, – при полном потворстве ныне разоблаченных – и еще не разоблаченных врагов. Сейчас и мне нездоровится, но, когда я окрепну, я думаю, что мы с С. Я. Маршаком еще раз посетим А. Я. Вышинского—и сообщим ему о вредительских действиях всей этой…»

Провокация удалась. Поверили.

Узнав, что Шуру Любарскую выпустили, Чуковский обезумел от радости. «Что я говорил ему Вышинскому, я не помню. Мне было стыдно выйти к маме в вестибюль, т. к. я чувствовал, что сейчас разревусь, – писал он дочери. – И тут вышло чудо: когда я успокоился и стал говорить с мамой о других делах, оказалось, что я все забыл: все фамилии, все имена-отчества, все адреса». («Он как будто вообще не желал ничего знать про то, что и другим бывает больно», – говорит Лурье; способен ли так радоваться чужой радости не желающий знать чужой боли?) «Мне даже странно было весь день носить в душе такую непривычную радость». «Я все еще не могу охватить все это большое событие. Неужели в самом деле на лице у Шуриной мамы появилась улыбка?» Дочь отвечает: «Я, кажется, впервые понимаю слова Блока: „Радость-Страданье одно“. Ее Шуры Любарской приход – какая это радость и какое страдание!»

Шура была вестником из иного мира. Она подтвердила: там ад. Там истязают, там вымогают показания. «И первый клад мой честь была, клад этот пытка отняла», – цитировала она пушкинского Мазепу. Ужас вселяли рассказы выпущенных из тюрьмы – словно говорили вернувшиеся с того света. Ужас, но и надежду: казалось, теперь хлопоты о Мите Бронштейне должны были дать результат.

К началу 1939 года государство в полной мере преуспело в наведении ужаса на своих граждан; однако, как писал много позже Зощенко, писатель с перепуганной душой – уже потеря квалификации. А режим тем не менее нуждался в писателях. Может быть, поэтому перепуганных, спрятавшихся по дачам, ожидавших ареста художников слова решено было подбодрить. 31 января на свет появился указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении орденами 172 советских писателей. НКВД, правда, проверял по своим каналам кандидатуры на награждение и давал справки об имеющихся в его распоряжении «компрометирующих в той или иной мере материалах» на писателей, подлежащих награждению. В некоторых случаях руководство Союза писателей и само торопилось проявить бдительность: так, к наградам не были представлены Эренбург, Пастернак, Олеша, Бабель. Другие, невзирая на наличие «компрометирующих документов», были награждены – в их числе Николай Тихонов, едва не ставший вождем террористической организации, «руководитель вредительской группы в Детиздате» Самуил Маршак и многие другие. А члены этих небывалых групп и организаций лежали в безымянных братских могилах или сидели в лагерях.