Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 156 из 278



Положение Чуковского в литературе продолжало оставаться шатким, заработки – случайными, статьи, обличающие «чуковщину», по-прежнему регулярно появлялись в прессе. Летом, к примеру, в журнале «На литературном посту» вышла статья Грудской «На полях детских книг»: «Чуковский—писатель буржуазного направления… но почему до сих пор так бесконтрольно, в таком большом количестве издаются и продаются его книги?» В 1931 году появился сборник «Детская литература» под редакцией Луначарского, где несколько авторов в унисон повторяли, что Чуковский – буржуазный писатель, что книги его пролетарскими и крестьянскими детьми поняты быть не могут – и даже способны нанести детям психическую травму.

Коля, вернувшись домой из Крыма, сообщил отцу письмом, что все детские книжки К. И. запрещены окончательно, а «остатки прежних изданий по складам, магазинам и библиотекам списаны в макулатуру». Тот ответил: «Известие о моих детских книгах меня взволновало, но теперь все это для меня – как луна. Далеко и в тучах». Любое литературное горе кажется ему не заслуживающим внимания – теперь, когда он понял, каким горе бывает по-настоящему.

В сентябре Муре снова стало хуже. «Старается быть веселой – но надежды на выздоровление уже нет никакой. Туберкулез легких растет… Личико стало крошечное, его цвет ужасен – серая земля. И при этом великолепная память, тонкое понимание поэзии» – это дневниковая запись за 2 сентября. 7-го – «Ужас охватывает меня порывами. Это не сплошная полоса, а припадки. Еще третьего дня я мог говорить на посторонние темы – вспоминать – и вдруг рука за сердце. Может быть, потому, что я пропитал ее всю литературой, поэзией… она мне такая родная – всепонимающий друг мой. Может быть, потому, что у нее столько юмора, смеха – она ведь и вчера смеялась – над стихами о генерале и армянине Жуковского… Ну вот были родители, детей которых суды приговаривали к смертной казни. Но они узнавали об этом за несколько дней, потрясение было сильное, но мгновенное, – краткое. А нам выпало присутствовать при ее четвертовании: выкололи глаз, отрезали ногу, другую – дали передышку, и снова за нож: почки, легкие, желудок…»

Он стал писать для нее «Солнечную» – повесть о жизни санатория. Мура читала и улыбалась. Повесть получилась бодрая, юмористическая, нарочито грубоватая – такой особенной мужской грубостью, за которой иногда скрываются слезы, сентиментальность, растерянность. Но о «Солнечной» речь пойдет впереди.

Тем временем обстоятельства ухудшаются с каждым днем. «Боба где-то подхватил брюшной тиф, сорокаградусная температура трепала его, он маялся дома. Едва оправившись от тифа, Боба вынужден был таскаться к фининспектору, улаживая дела Корнея Ивановича», – вспоминала Марина Чуковская. Сама она в это время лежала в больнице после операции на колене (был гнойный бурсит) и долго потом не могла ходить. ЖАКТ грозился отнять излишки жилплощади, поскольку «у Чуковских 3 человека занимают 6 комнат, да и то всегда в отъезде». Лида решила «самоуплотниться» – пригласить жить приятного человека, пока не вселили неприятного; в конце концов дело почти дошло до суда – Боба успел кого-то вписать в последний день. Екатерине Осиповне надо было послать денег, это тоже постоянно мучило К. И. Он изобретал самые разные способы получения наличности – вплоть до продажи английской пишущей машинки – однако на машинку не нашлось покупателя. Наконец Чуковский обратился к Горькому с жалобой на издательства, не выплачивающие ему гонораров, – дочь умирает, истратил на лечение все, что было, – и гонорары были получены.

К середине октября Мурочке стало совсем плохо. Чуковский мечется в отчаянии, не зная, что делать: плохо здесь, плохо там. В Алупке работать он не может. Помочь Муре не может. Он может только беспомощно наблюдать, как она умирает. «Но ему кажется, что такое все ухудшающееся состояние Мурочки протянется еще месяца три, – пишет Марина Чуковская. – Может быть, недели на две, на три съездить в Москву, в Ленинград? Выправить там все дела, добыть денег?.. Он рвется помочь детям, барахтающимся в бедах. Он отлично понимает, что сейчас, именно сейчас им требуется безотлагательная помощь отца. А как оставить Марию Борисовну – одну, с умирающим ребенком?»

19 октября К. И. написал Коле отчаянное письмо:

"Вот что, Коля: Муре я больше не нужен. В течение суток у нее есть один час, когда она хоть немного похожа на прежнюю Муру, – и тогда с ней можно разговаривать. Остальное время – это полутруп, которому больно дышать, больно двигаться, больно жить. Комок боли и ужаса. За врачами бегать уже нет надобности. Так что моя работа здесь заключается в том, что я выношу ведра, кормлю голубей, бегаю в аптеку и, ворочаясь по ночам с боку на бок, слушаю, как мама каждые 15 минут встает с постели и подает Мурочке судно, а Мурочка плачет, потому что у нее болит колено, болит спина, болит почка, болит грудь…"

Он уверяет сына: в Питере я буду полезнее. У него есть план: разобраться с ЖАКТом, помочь Лиде и Бобе, добиться денег от издательств, пристроить куда-то Колин роман, продать книгу «Шестидесятники» (она вышла под названием «Люди и книги шестидесятых годов»)… Поэтому он просит сына – по секрету – вызвать его телеграммой: «Приезжай немедленно: фининспектор, ЖАКТ и ОГИЗ требуют твоего присутствия» – и убеждает: «…ты сам понимаешь, что сидеть здесь безвылазно я не имею права. Если бы была хоть тысячная доля надежды спасти Муру, я плюнул бы на все, как плевал до сих пор. Но отравлять ее морфием могут и без меня».





И заканчивает: «Не пишу тебе подробностей о ней, потому что знаю, что ты будешь реветь, как побитый. Она такая героически мужественная, такая светлая, такая – ну что говорить? Как она до последней минуты цепляется за литературу – ее единственную радость на земле, – но и литература умерла для нее, как умерли голуби, умерла Виолетта, умер я – умерло все, кроме боли».

Виолетта – знакомая Чуковских, которая приносила Муре зверей: кролика, ежа, голубей – они отвлекали ее ненадолго, но она быстро теряла к ним интерес. Девочка просила отца читать – и он читал ей, читал без конца, по 60 страниц в день, она жадно слушала. Казалось бы, ничего хуже положения Чуковского в эти дни и представить нельзя – дальше уже некуда. Оказалось, есть куда. К. И. упал спиной на каменные ступеньки, разбился, хуже стала действовать одна нога. В Ленинграде Лида и ее грудной ребенок заболели скарлатиной. Каждый, кто читал «Смерть пионерки» Багрицкого, помнит: от скарлатины тогда тоже умирали. «Никогда не забуду, как М. Б. была потрясена этим письмом, – записывал К. И. в дневнике. – Стала посреди кухни – седая, раздавленная, – сгорбилась и протянула руки – как будто за милостыней – и стала спрашивать, как будто умоляя: – „Но что же будет с ребеночком? Но что же будет с ребеночком?“ Действительно, более отчаянного положения, чем наше, даже в книгах никогда не бывает. Здесь мы прикованы к постели умирающей Муры и присуждены глядеть на ее предсмертные боли – и знать, что другая наша дочь находится в смертельной опасности, – и мы за тысячи верст, и ничем не можем помочь ни той, ни другой».

К. И. начал искать выхода, придумывать планы, предлагал Коле поменяться местами – ты в Алупку к маме, я в Питер, помогать всем и добывать деньги… Но Николай был привязан к больной жене, к работе на электроламповом заводе «Светлана» – он ведь был уже не кустарь-одиночка, а коллективизированный писатель, и в качестве такового вместе с Константином Вагановым должен был освещать социалистическое производство, и удрать с этой галеры даже к умирающей сестре не мог. Утешал отца как мог: скарлатина у Лиды нетяжелая, с фининспектором вроде бы разобрались… Письмо это отправилось в Алупку 10 ноября, а 11-го вечером Мурочка умерла.

Дневник Корнея Чуковского:

"Вчера ночью я дежурил у ее постели, и она сказала:

– Лег бы… ведь ты устал… ездил в Ялту…

Сегодня она улыбнулась – странно было видеть ее улыбку на таком измученном лице… Так и не докончила Мура рассказывать мне свой сон. Лежит ровненькая, серьезная и очень чужая. Но руки изящные, благородные, одухотворенные. Никогда ни у кого я не видел таких".