Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 144 из 278



«Группа» – это был термин политический и страшный. На слуху у каждого были газетные штампы, а газеты и радио то и дело рассказывали о борьбе с какими-нибудь группами; в 1928-м актуальна была «группа» Каменева-Зиновьева, в 1929-м – «группа» Бухарина. Группа уже означала организованную оппозицию, сознательное вредительство.

27 марта в ГУСе пересматривалось дело о запрете книг Чуковского. Инициатором пересмотра стал Самуил Маршак, с огромной энергией отстаивавший право писателя писать, переводить и публиковать детские сказки, нелепицы, нескладушки. Чуковский, кажется, иногда был готов опустить руки и сдаться. Маршак был полон воинственного задора. Крупской он, например, заявил по поводу малограмотной травли Чуковского: если человека расстреливают, пусть это хотя бы делает тот, кто владеет винтовкой.

Лидия Корнеевна, поздравляя отца в этот день с наступающим днем рождения, желала ему «легче, легче нести бремя свое»… Чуковский записывал в дневнике: комиссия, собравшаяся к шести часам, «была 1) запугана слухами о протесте писателей, о нажиме Федерации и пр. 2) запугана письмом Горького, 3) запугана тем влиянием, которое приобрел у Крупской мой защитник Маршак, – и судьба моих книжек была решена…». Все разрешили – кроме «Чудо-дерева» («потому, что надо же что-нб. запретить» – ехидничает Чуковский).

А уже в июне отложили печатание «Мухи-Цокотухи». Лида в письме отцу, отдыхавшему на даче, писала из города, что Маршак решил за «Муху» воевать. Л. К. к тому времени начала работать в Ленинградском отделении редакции Дет-издата под началом Маршака. Самуилу Яковлевичу удалось собрать вокруг себя замечательную команду: с ним сотрудничали Евгений Шварц, Тамара Габбе, Александра Любарская и Зоя Задунайская (последние два имени не очень громкие, но достаточно назвать, например, «Путешествие Нильса с дикими гусями», именно в их пересказе ставшее хрестоматийным чтением), для журналов писали недавно самоорганизовавшиеся обэриуты. «Каждый день, по несколько раз в день, в комнатушки нашей книжной редакции заявлялись из соседних комнат, из редакций журналов „Чиж“ и „Еж“ такие мастера эпиграмм, шуточных стихов, пародий и фарсов, как Ираклий Андроников, Олейников, Хармс, Шварц, Заболоцкий, Мирон Левин», – рассказывала в «Прочерке» Лидия Корнеевна. За несколько лет работы редакции Лендетгиза удалось задать высочайшие стандарты детской литературы и опубликовать множество оригинальных и переводных книг, художественных, документальных, научно-популярных и научных, ставших детской классикой. И все это – в обстановке непрекращающегося давления, глупых требований, смешных придирок и запретов.

Чуковский никогда не сотрудничал в маршаковской редакции – в это время он был автором «Ежа», не более. В «Еже» увидел свет «Айболит», выходили загадки и детские стихи («Наши-то портные», «Черепаха» и др.). Чуковский и Маршак были и соперниками, и соратниками, и друзьями, и – иногда – врагами. Чуковский писал потом в дневнике, что отошел от всего того, чем жил в это время Маршак, – и не в последнюю очередь из-за «всяких злобных наговоров Бианки и отчасти Житкова» (те успели рассориться с Самуилом Яковлевичем). Маршак, заступаясь за Чуковского в печати (потом, в 1929–1930 годах), даже специально подчеркивал: Чуковский – отдельно, а я – отдельно. И все-таки никогда они с Маршаком не могли окончательно обидеться друг на друга и разойтись. И не только общее дело их связывало, не только общие взгляды и совместная борьба. В 1930 году обиженный чем-то Чуковский писал обидчику-Маршаку: "И как было бы чудесно нам обоим уехать куда-нибудь к горячему морю, взять Блейка и Уитмена и прочитать их под небом. У нас обоих то общее, что поэзия дает нам глубочайший – почти невозможный на земле – отдых и сразу обновляет всю нашу телесную ткань. Помните, как мы среди всяких «радужных» (в издательстве «Радуга», где К. И. и Маршак оба сотрудничали. – И. Л.) дрязг вдруг брали Тютчева или Шевченка – и до слез прояснялись оба. Ни с кем я так очистительно не читал стихов, как с Вами".

О чем он умолчал

Надо сказать здесь и о том, что к лету 1928 года в стране стало довольно страшно. Сталин уже расправился с троцкистско-зиновьевской оппозицией, выслал Троцкого за границу и в середине того же лета выдвинул тезис об обострении классовой борьбы по мере продвижения к социализму; тезис этот стал превосходным обоснованием для избиения неугодных и просто козлов отпущения. За десять послереволюционных лет жизнь так и не наладилась, индустриализация двигалась вперед не слишком хорошо, продовольственный вопрос не решился, все это надо было чем-то оправдывать – и начались поиски вредителей в промышленности и раскулачивание в сельском хозяйстве. Кстати, как и в литературе, никаких критериев – кто кулак, кто нет – не существовало, поэтому конфискации имущества и ссылке подвергались семьи самого разного достатка. В 1928-м грянуло первое дело «вредителей» – Шахтинское; от старых спецов начали избавляться. «Попутчики» в литературе фактически оказались на положении тех же спецов – оставшихся на работе дореволюционных инженеров или офицеров, подозреваемых теперь во вредительстве и постепенно вытесняемых прочь. При этом положение литераторов вроде бы стало лучше: их уравняли с рабочими и крестьянами в оплате квартиры, затем даже решили предоставлять дополнительную жилплощадь. Кнут становился все жестче, но и пряник постепенно увеличивался…

Из Сорренто вернулся Горький. Его сразу взяли в оборот, поселили в особняке Рябушинского, окружили государственной заботой. Поэт Д'Актиль отметил это событие в «Чукоккале» новой «Песней о Буревестнике»: в нем гордую птицу, которая накликала бурю, вопрошают, чем она занималась до 17-го года, какова ее специальность, чем она служить могла бы в обстоятельствах момента… Буревестник отвечает, что умеет реять. Власть отвечает: «Нам сейчас другое нужно. Не могли бы вы, примерно, возглавлять хозучрежденье? Или заняли, быть может, пост второго казначея при президиуме съезда потребительских коопов?» Но Буревестник хочет реять, и его свозят "без особого почета в помещение музея при «Архивах Революций»: отвели большую клетку, предписали норму корму и повесили плакатик:

– Буревестник. Тот, который".





С одной стороны – государственная забота, с другой – государственная немилость. С одной – клетка золотая, с другой – железная.

Куда денется опальный Чуковский? Он ушел с головой в работу, по большей части не связанную с детской литературой: взялся писать о молодом Льве Толстом и его окружении. Читаем написанную в это время статью «Дружинин и Лев Толстой»:

"Даже у Томаса Гуда, автора скорбных стихов, насыщенных социальным протестом, он Дружинин подслушал слова, знаменующие примирение с действительностью:

«Наш мир хорош, очень хорош… Он далеко не так гадок, как разные люди о том провозглашают… Будем надеяться, что все устроено к лучшему».

Правда, слова эти были сказаны Томасом Гудом почти в беспамятстве, на смертном одре, и нисколько не выражали его литературного credo…"

А несколько страниц спустя он цитирует молодого Толстого: «Возмущение – склонность обращать внимание преимущественно на то, что возмущает, есть большой порок и именно нашего века… умышленно ищи всего хорошего, доброго, отворачивайся от дурного, а право, не притворяясь, ужасно многое можно любить не только в России, но и у самоедов». Чуковский комментирует: это написано под наваждением Дружинина.

Поразительная проговорка: фактически К. И. дважды повторяет похожую мысль, из которой прямо-таки торчит подсознательное: мир кажется хорошим только в беспамятстве, в помешательстве, на смертном одре; отворачиваться от дурного и находить в России достойное любви можно только под наваждением… Для него сейчас мир плох, а страна – тюрьма. Он снял дачу в Сиверской, уехал туда – и там пишет историко-литературоведческие статьи. В Сиверскую Лида и написала ему из города: в Ленинград приехал Дос Пассос.

Джон Дос Пассос, прогрессивный американский писатель, защитник Сакко и Ванцетти, этим летом приехал в советскую Россию – и много позже записал свои воспоминания об этой поездке. Впечатления смешанные, есть удивленные, есть восторженные, осторожные, неприязненные. Увиденные им люди не всегда сыты (из еды упоминаются хлеб, каша, капуста, картошка, да еще икра на Каспии), но ходят в Эрмитаж и проявляют колоссальное любопытство… Ленинградская публика – лучшая в мире, люди – умные, удивительные, эрудированные, интересные… Важно вот что: в воспоминаниях Дос Пассоса мы видим начало сталинизма. Он замечает вездесущие сталинские портреты (его знакомая актриса грозит им кулачком, когда ее никто не видит), замечает, что о Сталине никто не говорит – разве что ярославский извозчик на ломаном немецком объяснил, «что все ужасно», и только Сталин способен навести порядок. Заканчивает американский писатель свои воспоминания минорным аккордом: выехал на территорию некоммунистической еще Польши и почувствовал, что вырвался из тюрьмы.