Страница 29 из 38
Филиппу она казалась нервной и слабой.
Однажды, обедая вдвоем в каком-то погребке Латинского квартала, они стояли у окна и забавлялись тем, что похожи сейчас на городских бедняков, у которых только и места, что это окно, открытое на улицу. Вдруг они услышали какой-то дальний гул. Он приближался к ним по бульварам, вырастал в волну.
Это была толпа молодежи — студенты, устраивающие демонстрацию какому-то профессору. При свете фонаря Филипп узнал некоторых из них, виденных им на лекциях. Он показал их Сабине. Она зажала в руке руку Филиппа и, перевесившись через подоконник, жадно смотрела в сумерки. Вся ее ненасытная душа смеялась в эту минуту в ее сверкающем оскале. Филипп почувствовал ее лихорадку, задумался.
— Что же вам нужно, — вам, чтобы вы были счастливы? — в голосе его прозвучал упрек.
Она подняла на него свои горячие, детские глаза, прислонилась головой к его плечу и ответила:
— Ваша любовь.
Потом, выбрасывая наружу свою голую, слабую, властную руку, добавила:
— И возможность любви всех других… Временами она была мрачной и рассеянной. В другие разы она впивалась в Филиппа всеми своими десятью отчаянными ногтями.
— Где, — восклицала она, хватаясь за голову, как перед страшным несчастьем, — где, в каком слое воздуха я поймаю, наконец, очаровательное очертание некоторых твоих слов?
Настал август.
Сабине казалось, что она сейчас в Париже, как англичане — в Женеве. Это ее забавляло.
Филипп приходил к ней, она — к нему, на улицу Турнон. Это было ее любимое место встречи. Они были свободны.
— Видите, — сказала ему однажды Сабина; нежный вечерний ветер вносил в открытое окно желтые, мертвые от жары листочки маленького сада. — Видите, как хорошо, что вы не уехали. Что бы со мной было теперь без вас?
Их руки бессильно лежали одна на другой.
— Не говори об этом, — сказал Филипп, — я преступник, преступник и сумасшедший.
— Почему? — перебила Сабина. — Вы им там не нужны, а здесь вы работаете, здесь вы со мной — мой; и я ваша, — добавила она с прекрасной улыбкой, где сказывалась вся ее любовная уверенность.
— Друг мой, — ответил он без улыбки, — если бы вы знали, как я уже давно должен был уехать, до чего я чувствую себя виноватым, до чего вы меня сделали слабым, бессовестным, презренным в собственных глазах! Каждый день приходят письма с просьбой приехать, такие кроткие, что мне больно.
— Почему же вы тогда не уехали, не едете?
— Я жду, — вздохнул он, — чтобы ты мне сама сказала. Мне лучше умереть, лучше видеть других несчастными, чем причинить тебе зло. Хотя ты и сильней почти всех женщин, хотя ни у кого на свете нет такого смеха, ты слишком много говорила мне о своей усталости, о своих огорчениях. Ты сделала меня страшным трусом, я всего за тебя боюсь. Скажи мне, что согласна отпустить меня на немножко туда, к ним, — только посмотреть, как они живут, — на совсем немножко, на один только месяц, причем я тебе каждый день буду писать… Скажи мне, я поеду.
— И это вы, — медленно отвечала Сабина, — это вы меня об этом просите! Вы хотите, чтобы я, я сама сказала вам, чтобы вы уехали?..
Она смотрела на Филиппа глазами такими четкими, такими явными, что казалось, с них содрали гладкую оболочку взгляда. Его охватило нетерпение:
— Я с вами об этом не говорил, я был расстроен и делал низости — вот и все.
— Теперь вы на меня сердитесь, это несправедливо, — вздохнула Сабина.
— Нет, — сказал Филипп, — Я не сержусь и не несправедлив к вам… Это вы не хотите меня понять. Вы не понимаете, что в жизни иногда нужны усилие и принуждение… Женщины этого никогда не понимают… Вся наша жизнь в этом, а мы не менее нежны, чем вы; только вы, женщины, вы нервны, вы не умеете хотеть, вам всегда уступали… Вы не отличаете маленького страдания от большого; когда вам противоречат, вам кажется, что вас убивают, и все, что угодно сделаешь, только бы не видеть ваших тоскующих лиц… Одному Богу известно, как я вас люблю, но все же чувствую, что не поступил бы плохо, если бы сделал то, что сделал бы на моем месте наименее совестливый человек.
Он шагал взад и вперед по комнате, и Сабина шла за ним, не пытаясь его удержать. Казалось, она идет по дороге своего страдания. Видя на поворотах темное, неподвижное лицо Филиппа, она думала:
— Это подло, я его мучаю, я его убиваю.
Наконец, она остановила его, положила ему на плечи обе руки, и, смеясь почти естественно — решимость всегда придавала ей веселье, — сказала:
— Вы уедете, вот и все; мы с вами сумасшедшие, вы уедете, мы просто об этом не подумали… Вы, конечно, правы; все, что вы говорите, — верно. И потом, клянусь вам, весь этот страшный ужас перед вашим отъездом — это было просто безумие… Теперь я все это вижу совсем иначе… Это даже очень просто… А письма, прекрасные письма, которые я вам буду писать, и ваши торопливые, нелепые ответы… и я, с моей тоской, и вы, такой довольный, — все это будет прекрасно…
Теперь уж она по-настоящему смеялась, утешенная и сильная. Филипп, раздавленный, только повторял:
— Это ужасно!..
И пытался освободиться от Сабины, приковывавшей его к этому месту вселенной; но она держала его своими сильными, твердыми руками за кисти обеих рук и вырастала перед ним на всю свою волю.
Она понимала, что самое трудное надо делать тотчас же, и сказала, уже тише:
— Поезжай завтра, да? так лучше.
Он вздохнул:
— Вы этого хотите?
— Так лучше, — повторила она.
Она сделала все, что надо. Ее мужество дрогнуло. О, теперь она была вправе отдыхать! Все еще стоя вплотную к нему, она сказала тихо, с закрытыми глазами:
— Вот, вы уедете, вы уезжаете… Я представляю себе, что вы сейчас, сию минуту уезжаете… Я сейчас посмотрю, как это будет.
С минуту она помолчала, потом, раскрывая глаза, полные ужаса, сказала:
— Нет! не могу! у меня все болит. Здесь, в плечах, и здесь, в коленях, я чувствую, что не могу с вами расстаться…
Она шаталась. Филипп взял ее на руки и сел с ней. Она лежала у него на коленях, в его объятиях, вытянутая и слабая, как спящий ребенок.
Он говорил ей, угнетенный и страстный:
— Не думайте, забудьте, спите.
И, не открывая глаз, гладя ему сонной рукой лицо, она далеким-далеким голосом отвечала:
— Не правда ли, только этого заслуживают такие, как я: нежности и смерти…
После жалоб, и утешений, и окончательных настояний, после долгих часов, когда руки и души никак не могли расстаться, отъезд Филипа был решен на завтра.
Он должен был ехать с вечерним поездом, и Сабина была у него уже с утра. В тот день у нее было оживленное лицо, движения были быстры, глаза смотрели ясно и весело. Филипп, переползая со стула на стул, убирал книги. Он хорошо справлялся с двумя противоположными чувствами. Так, несмотря на порядок и точность во всем, что он делал, печаль, висевшая над ним, придавала в тот день всем его движениям небрежность и ненужность.
Сердечная жизнь в нем была так сильна, что он умирал и воскресал от двух противоречивых чувств.
Сабина, склонившись над маленьким деревянным ящиком, бросала в него книги и бумаги, которые протягивал ей Филипп. Внезапно, вынимая из рук молодой женщины том, который только что ей подал, он воскликнул:
— Ах, вот чудная книга о преступлении и виновности, которую я там буду читать! Лицо его просияло.
— Это вам будет интересно? — спросила г-жа де Фонтенэ с мнимым равнодушием.
— Еще бы! — отвечал Филипп тем особенным, любовным голосом, которым говорил о вещах, зажигавших его желание. — Такое прекрасное исследование и такая увлекательная тема!
— А я, — спросила она, — чем я здесь буду развлекаться?
Он посмотрел на нее с болью. Он страдал; горе Сабины казалось ему лишней жестокостью. В эту минуту он ее не жалел; у него были к ней любовь и раздражение.
Она тоже была раздражена; она чувствовала, что все, что он сегодня скажет и сделает, будет ей враждебно. Чего она совсем не допускала — это его отъезда… Она чувствовала это по мере того, как Филипп, применившись к ее первоначальному решению, спешно и уверенно принимался за отъезд.