Страница 9 из 41
БЕЛОСТОКСКИЕ ПУГОВИЦЫ
Когда я где-нибудь вижу большие, выпуклые металлические пуговицы, мне вспоминаются пуговицы из Белостока.
Белосток — это город на западе России.
Я уж не помню, как мы попали туда. Мне тогда было лет восемь. В те годы наша семья без конца кочевала. Только приедем куда-нибудь, только обживёмся, а папа уже говорит:
— Что-то мы с вами здесь засиделись! Пора и честь знать.
Мы укладывали наши «бебехи», взгромождались на извозчика, и — «ннно» — на вокзал, и — «ту-ту» — в другой город.
Так мы колесили из Сморгони в Вильну, из Вильны в Варшаву, из Варшавы в Хотин, из Хотина в Одессу, из Одессы в Белосток… В чём была причина нашей непоседливости, я толком не знаю. Я тогда этим не интересовался. Моё дело было игрушки, книжки, конфеты, хлеб с маслом. А где папа берёт хлеб, где — масло, над этим я не задумывался.
Частые сборы, укладка, увязка узлов — всё это было делом хлопотливым. Были узлы папины, были — мамины, были — мои, были узелки с посудой, с едой, с игрушками…
Папе это надоело, и вот он отправился на рынок и приобрёл огромную корзину — размером с кровать. Вопрос укладки был сразу решён. Мы просто бросали в корзину всё без разбору: и папины вещи, и мамины, и мои, и посуду, и тряпки, и книги. Корзина поглощала всё. Потом мы сё запирали, водружали на тележку и она отправлялась на вокзал. А мы с пустыми руками, налегке, шествовали за ней тихо, чинно, благородно, как сказали бы сейчас — культурно.
Так мы перебирались и из Одессы в Белосток.
Мы приехали поздно вечером и долго шли за корзиной по длинным, узким чужим улицам.
Наконец папа сказал;
— Стоп! Кажется, здесь.
Мы остановились возле мрачного дома с тёмными окнами. Над воротами висел фонарь со свечой. В стенке фонаря была вырезана светящаяся надпись: «Почтовая улица, дом Кириченко».
Навстречу нам вышел сам Кириченко. Он кивал лысой головой и повторял:
— Проше пана! Проше пана!.. Меня он похлопал по плечу и сказал:
— Гарный хлопец! Прямо козак…
Через минуту мы очутились в большой, совершенно пустой комнате: ни стола, ни стула, ни кровати — ничего. Папа с тележечником втащили корзину. Зажгли свечу. Стало чуть веселее. Мне постелили на корзине, и я сразу заснул.
Проснулся я рано и первым делом выбежал во двор. Ведь это очень интересно очутиться на новом месте, посмотреть, какие здесь люди, что они делают, как тебя встретят…
И вот я во дворе. Кругом грязные, серые стены. Посреди пруд. Вода в нём черна, как тушь. За ним под навесом сидят какие-то дети. Пригляделся, вижу — это девочки, две девочки.
Я никогда не разделял мнения мальчишек, что девчонки — это презренные существа и что нечего с ними разговаривать. Я подошёл к ним поближе. Они сидели на куче тряпья. Одна была постарше, чёрненькая, с косами. Другая — поменьше, румяная и худая, с синими глазками и светлыми кудряшками.
В руках у девочек были длинные, как журавлиный клюв, ножницы. То одна, то другая поминутно нагибалась, доставала из кучи какую-нибудь ветошь, срезала с неё пуговицы и бросала их в коробку, а ветошь отбрасывала в сторону. Так всё время без передышки: ножницами «чик» — пуговица «звяк»; ножницами «чик» — пуговица «звяк»…
Счастливые девчонки! В Одессе у самого богатого мальчишки, у Мишки Яновского, не было столько пуговиц. Тут были и тяжёлые литые «тумбаки», и светлые офицерские с орлами, и оловянные солдатские, и костяные с двумя дырочками и с четырьмя, и кокосовые, и перламутровые — всякие…
Я с завистью смотрел на всё это богатство. Потом я не удержался и спросил:
— Это всё вам, да?
Чёрненькая девочка искоса посмотрела на меня и, не переставая работать ножницами, сказала:
— Нам? Так нам, как тебе! — А кому же?
— «Кому-кому»! Пану Кириченко — вот кому!
Я удивился. Зачем взрослому дяде, пану Кириченко, пуговицы? В Одессе в пуговицы играли только ребята. А здесь, видно, и взрослые, что ли, играют.
— А вы с ним играли? — спросил я. — Как он играет?
Девочки разом подняли головы и уставились на меня. Ножницы перестали было звякать, но через минуту опять послышалось «звяк-звяк»…
— Ты что, новенький? — спросила старшая.
— Ага!
— Откуда?
— Из Одессы!
— А где это — Одессы!
— Там… Далеко. Там хорошо. Там море. Главное — море! Вы даже не знаете какое. Называется Чёрное море. Вот такое!.. — Я широко развёл руками. — А у вас есть море?
— У нас, — отозвалась девочка, — есть. Вот! — Она показала на пруд. — Тоже чёрное… Правда, Лудвига?
Беленькая девочка засмеялась. Вдруг её смех перешёл в кашель. Она нагнулась, прикрыла рот тряпкой и с трудом проговорила:
— Ну, Ядя, ну не смеши меня! Ты же знаешь, какая я смешливая.
Когда она успокоилась, я спросил: — А можно мне одну отрезать?
— Ну на! — сказала Лудвига и протянула мне тряпку с пуговицами и ножницы.
Я увидел у неё на руке под большим пальцем красный вдавленный рубец — след от ножниц.
Я взял пыльную тряпку и стал поддевать концом ножниц пуговичное ушко, но дело не ладилось.
Лудвига снова засмеялась и закашлялась:
— Ох ты, Одесса, медведь, смотри!
Она лязгнула ножницами и вмиг отхватила литую генеральскую пуговицу с орлом.
— А можно мне её взять? — спросил я. — Можно.
— Насовсем?
— Ну да!
Я обрадовался и выпросил у девочек с дюжину замечательных пуговиц. Если б одесские мальчишки увидели сейчас мои сокровища, они бы лопнули от зависти!
— Хватит вам резать, — сказал я. — Давайте играть в пуговицы. Я вас научу по-одесски…
— Ой, нет! — сказала Ядя. — Некогда же. Нас пан прогонит!
— Ага, прогонит! — подтвердила Лудвига. — И ты уходи. А то он увидит и, ох, как ругаться будет!..
Я с полным карманом пуговиц отправился домой. Дома я узнал, что в Белостоке много суконных фабрик. В дело идёт не только шерсть, но и всякое старое тряпьё. С него только надо, конечно, срезать все пуговицы.
У нашего пана Кириченко тоже была своя фабрика. Вот почему пруд у нас во дворе был чёрен, как сажа. В него спускали воду из красильного цеха.
Я каждый день убегал к Яде и Лудвиге. Когда мама узнала об этом, она сказала:
— Яша, не ходи туда. Там всякое грязное тряпьё неизвестно откуда. Ещё подцепишь какую-нибудь болезнь.
— Не подцеплю!
— Нет, нет! Дай слово, что не будешь ходить.
Я дал маме слово, но мне трудно было его сдержать. Мне было скучно без Яди и Лудвиги. Я подходил к ним, правда, не так близко и издали, на почтительном расстоянии, рассказывал им об Одессе: о море, о лодках, о чайках — обо всём хорошем, что я там видел.
Когда мамы не было дома, я подходил к девочкам ближе, а когда она бывала дома, я держался подальше от навеса. Чуть она выглянет в окно, я отскакивал от девочек. Они смеялись. Лудвига приговаривала:
— Смешной ты! Не смеши меня, не смеши!
Потом мама всё-таки узнала, что я нарушаю её запрет и, как сказали бы сейчас, общаюсь с резчицами пуговиц. Она сказала об этом папе. Дело кончилось тем, что папа нашёл другую комнату. И в один прекрасный день мы побросали все наши вещи в корзину, взгромоздили её на очередную тележку и переехали на другой конец города.
Я долго не был на Почтовой. Только примерно через полгода я снова попал туда. К тому времени я уже знал немало улиц и ходил по городу один, как большой.
Вот знакомый двор. Вот чёрный пруд, вот навес. Под ним на груде тряпья по-прежнему сидяг обе девочки.
— Здрасте, Ядя! Здрасте, Лудвига! — закричал я издали.
Они не ответили. Я подошёл к ним поближе и понял, что ошибся. На месте Лудвиги сидела совсем другая девочка — с длинным носом и мохнатыми бровками.
— Ну здрасте, Одесса! — сказала Ядя.
— А где же Лудвигочка? — спросил я.
Ядя молчала. Новая девочка тоже молчала. Только слышно было, как позвякивают их ножницы. Часто-часто у Яди и реже у новенькой.