Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 47

Начало второго. Впереди два часа ночи, час быка. Говорят, если повезет пережить час быка, то будешь жить дальше. Еще некоторое время.

Леонтьев вернулся за стол.

«Ирина была красивой и знала это…»

Хватит, пожалуй. Он выключил компьютер — без всякого «паркинга», даже без команды «сохранить». Это уже не важно. Положил перед собой лист белоснежной финской бумаги и написал на нем обычной шариковой ручкой:

«В моей смерти прошу никого не винить».

Глава восьмая. СЮЖЕТ ДЛЯ НЕБОЛЬШОГО РОМАНА

У каждого человека, дотянувшего хотя бы лет до пятидесяти, было не меньше двух-трех поползновений к самоубийству. По-разному они кончались. Для кого-то так и остались ночным мерцанием, туманом на осеннем болоте. А для кого-то…

Я не выделял их в своей телефонной книжке. Просто ставил прямоугольную рамку. Как вокруг имен всех, кто уехал туда, откуда не возвращаются. Но тайна их смерти продолжала саднить занозой в мозгах. Как могли те, кто так, самовольно, ушел, как могли они нарушить одну из главных заповедей Господних? Лишь Тот, кто дает жизнь, вправе отнять ее. Что это — бунт, вызов? Или просто болотный туман, сквозь который не пробился лучик сознания?

Бог им теперь судья.

Он всем нам судья.

Я долго роюсь в ящике письменного стола, нахожу лезвие бритвы «Нева» и кладу рядом с листком. «Невой» я не бреюсь уже сто лет, но помню, что в столе завалялась пачка этих лезвий. И верно, лежат, ждут своего часа.

Похоже, дождались.

Ну вот, все готово. Можно немного подумать. Спокойно, не торопясь. А куда торопиться? Больше некуда.

У меня небольшой опыт самоубийств (а у кого он большой?), но из истории помню, что кто-то, то ли Сенека, то ли Цицерон, вскрыл себе вены в ванной. При этом он беседовал с учениками, время от времени пережимая вены и отдаляя смерть, чтобы досказать свою мысль.

Не думаю, что у меня есть мысли, которые непременно следует высказать напоследок, никаких учеников у меня тоже нет, кроме разве что Паши Акимова, но этот способ мне почему-то нравится. Хотя ванны, в которую я мог бы погрузиться в этот торжественный момент, у меня тоже нет. Не погружаться же в этот полупердяйчик, урезанную ванну, рожденную вместе с хрущобами. Так что, рассуждаю я, лучше всего вскрыть вены за письменным столом, за которым я провел большую часть жизни.

Это очень старый стол. Первая мебель в жизни, которую я купил. Немецкий. Тогда его нужно было доставать. К нему еще кресло прилагалось. Но кресло развалилось довольно быстро, а стол остался. Дубовый шпон давно облез, покрылся ожогами от сигарет, кругами от бутылок и стаканов. Немудрено: выпито за ним было не меньше, чем написано. Но и написано немало. Десять книг очерков, рассказов и повестей. Полтора десятка пьес, две из которых шли в самой Москве (правда, в театре, который находился всего в восьмистах метрах от кольцевой автодороги). Семь увесистых детективов под именем Незванского, восьмой в типографии. Два своих романа, третий в компьютере, оборванный на полуфразе.



Господи милосердный, за что Ты приспособил меня к этому странному ремеслу? Зачем за возможность проживать чужие жизни Ты заставляешь платить своей, единственной, а еще одну не даешь?

Я был: инженером-металлургом на Кольском полуострове, путевым рабочим в Северном Казахстане, топографом в Голодной степи, редактором районной газеты в Ферганской области, студентом Литературного института, разъездным корреспондентом журнала «Смена», техником-гидрогеохимиком на Таймыре, редактором телевидения в Норильске, владельцем Независимого театрально-информационного агентства и главным редактором газеты «Театральный курьер России». Строил дома в Подмосковье, зарабатывал в ночной Москве частным извозом, был водилой у цыган-наркоторговцев (правда, всего три дня, пока не понял, чем они занимаются) и, наконец, пять благословенных лет чинил в своем гараже «жигули» и старые иномарки, с чистой совестью напиваясь по вечерам, а по утрам, как нормальный человек, похмеляясь пивом, а не накачиваясь черным кофе, чтобы раскрутить ржавые шестеренки мозгов.

И все это для того, чтобы, как в юности, оказаться за тем же письменным столом, таким же нищим, как в юности, но уже без того куража и без тех туманных надежд. Неужто всего лишь затем, чтобы кусками своей прожитой жизни нашпиговывать сюжеты чужих детективов и боевиков?

Я не ропщу, нет. Я всего лишь вопрошаю: за что?

Ладно, проехали.

Первый раз мысль о самоубийстве посетила меня зимой 67-го года. Я работал разъездным корреспондентом (специальным корреспондентом, так писалось в командировочных удостоверениях) столичного молодежного журнала, у меня была кооперативная квартира в Москве, семья, трехлетний сын, вышла первая книга. Мне прочили неплохое будущее, даже пригласили на стажировку в «Правду» с перспективой сделать штатным корреспондентом, что для молодого журналиста считалось огромной удачей. Но после того как все мои репортажи и статьи, не пройдя редакционно-цэковское сито, оказались в корзине для мусора, я послал «Правду» со всеми ее номенклатурными благами, месяц пропьянствовал с приятелем на его даче в Шереметьевке, а потом взял в своем журнале командировку в Красноярский край с целью подправить пошатнувшееся от пьянок финансовое положение. Но главное — чтобы подготовить свой переезд в заполярный Норильск.

В моей жизни этот город возник случайно, как и многое, что происходило в ней. Там жила девушка, мое отношение к которой можно было бы назвать любовью, но правильнее — каким-то помрачением рассудка, что чаще всего и называют любовью за неимением более точного определения. Девушка — тоже неточно. Молодая женщина с двухлетним ребенком, без мужа. Ей было лет двадцать пять. Тяжелые черные волосы, смуглое лицо, зеленые глаза. Мать у нее была русская, отец башкир. Она жила в Уфе, училась на заочном отделении Литературного института, приезжала на сессии. В общежитии Литинститута на Бутырском хуторе, где шла непрерывная пьянка и молодые гении мотали шеями, читая стихи другим молодым гениям, нетерпеливо ждущим своей очереди, мы и сошлись. Она писала стихи, очень слабые. Это уже потом, перед смертью, начала писать настоящие стихи, как бы настоянные на русском фольклоре.

Такие тексты требуют подтверждения. Ладно, вот подтверждение:

Это море мне — милость царская,

Кому Черное, а мне Карское,

Кому песенка колыбельная,

А мне лесенка корабельная.

Не думаю, что осталось много людей, кто помнит эти стихи. Всего-то, может быть, двое. Я и еще один человек по имени Володя. Но я о другом. Она была обычная красивая поэтическая блядь, которая была готова дать любому, чтобы напечатали хоть строчку ее стихов. Тогда — плохих. Поэтому не печатали. Хоть и давала всем без разбора. И мне, наверное, потому же дала. В редакции человек работает, а вдруг?

После того как она закончила Литинститут, через своего приятеля я устроил ее редактором на норильское телевидение. И три тысячи километров, разделившие нас, придали моему чувству к М. (назову ее так) какую-то безудержность. Дома было плохо, брак полностью себя изжил, на работе плохо. Приближалось столетие со дня рождения Ленина, маразм крепчал, все чаще мои очерки уродовались или вообще браковались, хотя свободомыслия в них было не больше, чем градусов в разбавленном пиве. Несостоявшееся внедрение в «Правду» было последней каплей, я понял, что пора менять воду в аквариуме. Командировка в Красноярск и была преддверием моего переезда в Норильск.

В Красноярске я вдруг, совершенно неожиданно для себя, встретил М. Там проходил краевой семинар молодых дарований, и она попала в число его участников. Это было чудо, щедрый подарок судьбы. Тогда я еще не знал, что за свою щедрость судьба всегда выставляет счет. Встреча ознаменовалась грандиозной пьянкой в гостинице «Север», где жили норильские участники семинара. На третий или четвертый день мы обнаружили, что М. исчезла. Отыскали ее в квартире одного красноярского поэта в компании с молодым гениальным физиком Володей из закрытого города Красноярск-16. С присущей ей прямотой М. объявила, что они с Володей нашли друг друга и собираются пожениться. Хозяин квартиры очень боялся скандала с мордобитием, но вечер прошел очень мирно, даже как-то по-семейному. Я словно остекленел — то ли от водки, то ли от оглушившей меня беды.