Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 37

Но они же должны быть внутри, эти амперметры, музыкальные шкатулки, ржавые звонки, проводка? Потому что когда человека вскрывает патологоанатом, то он доберется только до фальшивой Трои, подставной и верхней — с ее ложными внутренними органами. А если копнуть еще, то вот там, за какой-то пленкой-оболочкой, и обнаружатся амперметры, конденсаторы, катушки и масленка, чтобы иногда капать себе в темечко чуть-чуть безмятежности.

Эта пленка должна быть наглядной: то есть, значит, была еще и какая-то пленка, которая была заодно и воспринимающим органом, связывая все ощущения между собой — тем, что на эту пленку попадало все подряд, они там и связывались, прилипнув рядом, неподалеку одно от другого.

Так он понял, что его личная рецепция нарушилась, продырявилась — раз уж он обнаружил факт наличия этой пленки. Ну, как в жизни: пока здоров, частей тела не ощущаешь. Цельность жизни, короче, прекратилась. Он начал думать о последствиях утраты этой невинности, но с головой явно произошло что-то такое: будто ее кипятком ошпарили — не так чтобы больно, но мозг перестал быть способен сводить хоть что-то вместе, а случилось это на переходе с «Белорусской-кольцевой» на «Белорусскую-радиальную», возле мощной троицы из бронзовых партизан, весьма подтверждающей точку зрения г-на Декарта, что мир — это сказка, рассказанная идиотом. Может, и не Декарта. Декарту-то с чего так было считать? Тем более, откуда Декарт возле памятника трем разнополым белорусским партизанам?

16 февраля возникла небольшая весна, впервые за две недели появилось солнце — даже теплое, так что одновременно морозило и в то же время таяло. К половине пятого все уже заволоклось тучами, к ночи начало подмораживать.

17 февраля тупой и сильный порывистый ветер. Хмуро. «Дневник наблюдений за природой», однозначно. Какая злая судьба: стоило столько лет жить и учиться, а также пережить крушение империи, чтобы снова стать учащимся 5-го «Б» класса свекольно-красной школы? Впрочем, когда он выходил затемно, то погоды не замечал, тогда он думал о том, что надо все же начать водить машину.

18 февраля вышел около 11 утра, у него еще было какое-то дело в центре, к этому времени края дворового каре не так чтобы золотились, но были покрыты солнцем. Во дворе воздух стал не просто прозрачным, а еще и с такой светлой дымкой, которая есть главная радость города Москвы. С ней в комплекте обычно приходит острый, сладкий и еще он какой-то свежий, этот запах — запах, который обычно приходит со стороны юго-запада. В университетских окрестностях он бывает чаще всего, а откуда берется — непонятно. Словно бы цветочная пыльца рассеивается. Но такое обычно бывает уже устоявшейся весной, в мае — обыкновенно по утрам, когда еще жары нет. А тут почему-то в феврале.

Но уже часа через два от всего этого ничего не осталось, счастье развеялось. Зато Гидрометеобюро Москвы и Московской области сообщило, что в понедельник в столице был повторен рекорд максимальной температуры для 18 февраля. По их данным, днем в районе Балчуга зафиксировано 3,8 градуса тепла. Такая же температура была 18 февраля 1949 года.

21 февраля снова пошел снег, хотели начаться холода. Земля была уже почти голой, с отдельными кусками льда и плешками не дотаявших сугробов. Снег был мясистый, к полудню покрыл уже всю землю — будто снова ноябрь. В этот раз к часу дня приехала не грузовая машина, в кузове которой стоит тетка в тулупе, разливающая молоко черпаком из бидона, а молоко цистерна, так что тетка откручивала кран, и молоко распределялось. Очередь тут воспитанная, стоят они не тощим хвостом, а шириной в два-три человека, переговариваются — в тихих темных одеждах, под снегом, он падает им на шапки, на их воротники — будто какая-то война, но спокойная.

Получалось, что его фильм отмотали назад — месяца на три, в поздний ноябрь. Откуда следовало, что он теперь и не мог знать того, что с ним произошло в декабре, январе и феврале. Время вернули назад, ничего и не было.

Такое он уже знал. Когда ему было лет пять-семь, ему иногда казалось, что он еще спит. То есть он-то не спал, а ходил и думал: а вдруг это еще сон, с самого утра, сон еще длится, он еще не проснулся, а проснется и окажется в каком-то совсем другом месте. Он, конечно, не мог вспомнить, каким это место ему представлялось, но было оно знакомым, более привычным, чем тут. А теперь ровно наоборот: будто проснулся, и не было этих трех месяцев. Или он за это время уже приблизился к какому-то своему дому? Но в ноябре на Кутузовском он еще не жил, так что нечего тут придумывать. Тем более что совершенно непонятно, с кем все это вообще происходит.

Или вот если есть важное дело — к стоматологу, неприятное — и оно занимает точное место впереди, во времени, — до этого момента все вокруг тормозит, буксует. И, опять же, есть недоумение от того, что сейчас ты — в этой точке, а впереди, на отдалении — стоматолог. Как заполнить этот промежуток? Стоматолог, час его приема отталкивают время от себя, ну а потом, да, уже время, освобожденное от этого зажима. Но еще немного оно останется зажатым: будто протекает внутри какой-то трубки, примерно полиэтиленовой, прозрачной — где толще, где тоньше, где шире, а где уже.

Тут что-то не так: все перемешано. Какая-то другая жизнь интуитивно ощущалась, но признаков ее мало, почти никаких. В арке, выходившей на Кутузовский, во дворе рядом с аркой, возле машины с картошкой стоял мужик — картошка под снегом уже перестала быть сухой и пыльной, а была в свежей сырой грязи, глине. Будто в самом деле ноябрь. На Кутузовском снег замел торговцев, стоящих возле подземного перехода. Они торговали соленьями, и снег покрывал целлофановые пакеты с солеными огурцами, те едва проглядывали, наверное, замерзали изнутри, их распирал лед со стороны семечек; хотя они же были солеными, мог ли преуспеть лед?

Ноябрь, да, почему-то казался близким к этой некой знакомой жизни, хотя, может быть, это была привычка так ощущать этот месяц. Когда первый снег за окнами падает, тихо. Что-то как-то просвечивает, никаких сомнений. А вот тот участок улицы, на котором он стоял в момент появления комы, между Большой Полянкой и Малой Якиманкой, он, в самом деле, никак не назывался, «Вильям Басс» был топографически нелепо приписан к М. Якиманке. Странно, почти сто метров тротуара в километре от Кремля и — безымянные.

Потом он выбрался на Балаклавский. Там была его личная, одиночная квартира, в которой он жил до переезда на Кутузовский, и ее надо бы сдать, чтобы она не пылилась попусту. Но она была однокомнатной, классической блочной хрущевкой, так что сдастся не слишком дорого, тем более что от метро далеко и неудобно, но сдать ее надо хотя бы из соображений, чтобы не пустовала, а то еще взломают, окно выбьют и нагадят внутри (на втором этаже, вполне досягаема по балконам — если уж впадать в паранойю). Или заведутся там крысы-мыши и все пожрут: там им было что жрать. Вот и заехал проведать. Еще надо было оценить ее рыночное состояние и сообразить, что делать дальше — то ли сдавать в таком виде, то ли починить, — уже имея в виду продажу.

Далеко было, кто ж сюда захочет, да и плохо в морозы в квартире блочного дома на Балклавском проспекте. Не найти сюда вменяемого квартиранта, азеров из ларьков возле «Чертановской» пускать не хотелось, он все думал, чтобы какого-нибудь студента сюда приспособить — но не мог найти способа провести это дело поделикатней. Им же, вдобавок, туда от «Сокола» ездить далеко, хотя и с одной пересадкой.

Квартира досталось ему от бабушки, уже в весьма взрослом возрасте, но у нее он всегда бывал часто, так что жилплощадь ощущалась им родной. Тем более через год, проведенный здесь после ухода от предыдущей жены. Не говоря уже о том, что в пору той женитьбы он использовал ее для индивидуальной жизни. Без всякого разврата, предпочитая там иногда отсиживаться и о чем-то думать, иногда выпивать в одиночестве. Куча у него квартир теперь была, фактически две, а сам жил в съемной. Впрочем, обычная ситуация.