Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 34



— Документ напомнил мне «Протоколы сионских мудрецов». Сбылось все, как запланировано. Теперь, — кивнул он на камеру, — этот документ услышит весь народ.

— Не ты ли мне говорил, родной, что народа нет, а есть толпа, масса? — спросила Наталья Михеевна.

— Надеюсь, сегодняшняя обманутая толпа завтра превратится в народ. Но народу русскому очень тяжело будет поднять страну. Внутри него за последние годы появилось много врагов России. И главные среди них — молодежь. Эти жестокие уроды запросто насилуют и убивают своих подруг за джинсы, за «видик». А теперь, родная, — заорал Иван Григорьевич, — налей-ка нам горячего чайку! Да покрепче!

Наталья Михеевна и Трясина гуськом потянулись на кухню.

— Он выключил камеру?

Я кивнул. Иван Григорьевич хитро покосился на меня.

— Ты думаешь, я старый гриб?

Он подскочил к двери кабинета. Щелкнул замок.

— Смотри!

Он приоткрыл тот самый ящик письменного стола, из которого вынимал документ ЦРУ, и протянул мне чуть дрогнувшей рукой фотографию. Лебедь с полураскрытыми крыльями, стоящий позади девушки, нежно касался ее обнаженных плеч. Голова девушки с развевающимися волосами была слегка запрокинута в сладкой истоме. Изящная шея лебедя покоилась на светлом, приятно припухшем лобке.

— Журналистка, — зажмурился Иван Григорьевич. — Единомышленница.

— Согрей меня, любимый.

Иван Григорьевич перенес электронагреватель в спальню, куда уже упорхнула Алена. И снова послышалось воркование возлюбленных в теплой постельке:

— Ванечка, тебе хорошо со мной, ты не жалеешь?

— Зоряночка, зачем спрашиваешь? Мне хочется кричать: «Люди! Я счастлив».

— А вы говорите, что для вас секс не существует, — сказал я, тронутый его доверительностью, возвращая фотографию голой журналистки.

— Любовниц я не признаю, не для меня, — посуровел Иван Григорьевич. — У меня может быть только возлюбленная.

— Разве это не одно и то же? — сделанным удивлением спросил я.

— Далеко не одно. Любовница — это нечто проходящее, вроде простуды. Возлюбленная — предмет неугасимого обожания.

— Ну, коль вы так считаете — я к вашим услугам, — кротко сказала Алена, залезая под одеяло. И за ней запахнулось.

Помолчав немного, Иван Григорьевич принялся рассуждать вслух:

— Почему я не встретил вас ну хотя бы лет десять назад?

Как умная девушка она, конечно, понимала, что его гложет, и старалась развеять его сомнения.

— Вы все о возрасте своем! — легкомысленно сказала Алена. — Забудьте о нем — у вас прекрасный возраст. Вспомните Мазепу и Марию. Или семидесятилетнего Гёте и его шестнадцатилетнюю У…

— Все это аномалии из «Книги Гиннесса», — с грустью отрезал Иван Григорьевич.

И Алена решилась первой сделать шаг.

— Разве я не гожусь? — устремила она на него знойный взгляд.

Лицо ее пылало. Духовная близость непременно рождает и плотскую. И наоборот. В дверь кабинета несмело поскреблись.

— Иван! — раздался голосок Натальи Михеевны. — Ты чего, Иван? Заперся, что ли?

— А все-таки я ее не брошу! — категорически сказал Иван Григорьевич, сверкнув глазами на замок. — Старуха без меня пропадет.

— Иду! — крикнул он и, распахнув дверь с чувством душевного подъема, неожиданно для всех запел:

Иван Григорьевич подошел к окну, минуя ярко горящую лампу, посмотрел на улицу и вдруг ощутил, что это даже не Москва, а просто — город. Лишенный души и совести.

— Так, какие еще вопросы? — с некоторым раздражением спросил он.



— Давайте уточним наши разногласия, — услышал Иван Григорьевич собственный голос. Не так давно в его сновидениях появилось нечто необыкновенное. Он слышал как бы самого себя, читающего себе же трактат на злобу дня. Некоторые положения изумляли его своей новизной.

— Мы, то есть наша газета, называем это октябрьским переворотом, — уколол его кто-то вполне дружелюбно.

Да. Это была Алена. В трапециевидном пальто золотистого цвета, с точеными ногами и в черной норковой шапке-ушанке, она остановилась у порога, вся в снежинках, и, преодолевая смущение, сказала певучим голосом:

— Я собрала интереснейший материал: имена и фамилии пассажиров, ехавших в пломбированном вагоне вместе с Лениным. Всего сто восемьдесят девять человек. Из них русских только девять.

— Вы, несомненно, правы, Алена, в том, что во главе нашей революции стояли главным образом евреи, — соглашательски вымолвил Иван Григорьевич. — Коммунисты пообещали народу земной рай, и за ними пошла беднота. Я сам носил в детстве лапти.

— Родной, единственный вы мой лапоть! — с неподдельным чувством произнесла журналистка.

Невольно она вспомнила своего моряка из Кронштадта — Игоря. Сопоставила. Ничего похожего. То был надрывный зов плоти, нездоровое любопытство, граничащее с эротизмом. Но не было пожара души, безумства чувств, нахлынувших внезапно, как ураган. К Игорю даже нежности не было такой, какую она испытывала к Ивану Григорьевичу. Необыкновенный самородок!

А необыкновенный самородок метался по квартире в вихре самых приятных мыслей. Огромное чувство овладело им безраздельно и властно.

— Я полюбил тебя вселенской любовью.

— О, как шикарно! — возбудилась Алена.

К концу ужина обе бутылки были пусты. Не привычная к спиртному Алена изрядно захмелела. Не сводя умиленного взгляда с возлюбленного, она распахнула ему свою душу и откровенничала:

— Ванька, паразит, я впервые в жизни люблю. Коснись же скорее своим клювиком моего сосочка!

Она расстегнула с треском тугую застежку бюстгальтера, уставилась на него глазами человека, чуждого лжи. Иван Григорьевич покосился на литые девичьи груди и сказал неторопливо и глухо:

— Ведь были когда-то Чайковские и Мусоргские, был Шолохов. А теперь… Шнитке и Неизвестный, Ван Гог и Бродский. Это сеятели пошлости и грязи.

Аленка нервно сплюнула на пол и встала:

— Ничего! Туман рассеется, появится новый маршал Жуков, и будет солнце по-прежнему не заходить над отчизной. Поздно, милый, а я хмельна. Вот заберут меня в вытрезвитель, и желтая пресса получит лакомый материал.

— Ты никуда не уйдешь, не пущу, — сказал он твердо, подойдя к ее телу вплотную.

И тут Ивану Григорьевичу вспомнилось темное пятно, размером с березовый лист, на ее бедре. Это пятно он заметил, правда, еще в ванне, но деликатно промолчал. Теперь решил полюбопытствовать:

— Ожог?

Теребя его усы, Аленка отшутилась в ответ:

— Нет, родимое пятно. Особая метка.

Она прижалась к нему и, нащупав у него на плече родинку величиной с лесной орех, лукаво сказала:

— А у тебя, ну, конечно, я помню по детству, тоже есть производственный брак.

— Знакомый хирург предлагал удалить, — мучительно, до слез застеснялся он как человек военного поколения, — да я отказался, зачем резать? Мне не мешает.

Так они лежали в постели и говорили о негасимой любви, о бессмертии души и опять о любви и верности.

— Материальное благополучие, — сказал Иван Григорьевич, — дело третьестепенное. Вдвоем мы выживем назло миллионерам. У нас есть главное — наша любовь. Она нам поможет выстоять в жестокой борьбе.

Он осенил ее благодарным взглядом, бережно, как хрупкую чашку, взял тонкую руку, поднес к губам. Она нежно потрепала его по щеке:

— Не падай духом: мы с тобой патриоты.

— А репрессии? — не выдержал Трясина, грассируя от волнения.

— Опись личного имущества Сталина, — спокойно пожал плечами Иван Григорьевич, — составленная после его смерти, неумолимо свидетельствует: три костюма, трое брюк, одни подтяжки, семь пар носков, четыре пары кальсон и четыре трубки.

— Иван Григорьевич, — сказал я. — Я вижу у вас в кабинете среди портретов великих людей с погонами портрет скромной белокурой девушки, как две капли воды похожей на вас и вашу супругу. Судя по прическе, это портрет двадцатилетней давности.