Страница 30 из 55
). как это в свое время произошло с Толстым, целый год бывшим ревностным прихожанином, и понесет он Церковь по всем закоулкам… И поэтому, назвав эту главу “Гордость и предубеждение”, я имею в виду не только Толстого, но и толстовцев поневоле из православных, впавших в прелесть осуждения “богозаповеданного делания человека” — культуры.
Посчитайте, сколько дореволюционных писателей-демократов вышло из семей священников… Можно осудить, но нужно и понять… Все, что ли, они продались? Чего же тогда так плохо продались, если мерли от чахотки?
Ни на секунду не сомневаюсь в правильности отлучения Толстого от Церкви, хотя и являюсь поклонником его прозаического таланта. Может быть, это сделать нужно было даже раньше, чтобы у него осталось больше времени для раскаяния… Но, прочитав процитированные выше слова о культуре из церковных “Основ”, я спросил себя: а проза Толстого была для тебя в советское время источником религиозных знаний? — и вынужден был ответить — была. Его тайная и явная полемика с Православием, запрятанная в художественную форму, как-то прошла тогда мимо ума и сердца, а публицистику его я в ту пору не читал. Роман “Воскресение” мне никогда не нравился, и знаменитую кощунственную сцену причащения заключенных Святых Таин я, помнится, пробежал по диагонали.
Правда, чтобы понять позицию Толстого, этого было достаточно, но, вопреки очевидному, я его противником Православия не воспринимал. Сейчас я знаю, отчего так: это то же самое, что и отмеченный феномен силы и слабости толстовства, прямо зависящего от силы и слабости Церкви или государства. Отношение к описываемому и само описываемое у Толстого еще не разорвано, они еще единый организм, пусть и больной, как организм героя “Смерти Ивана Ильича”. Иван Ильич уже мертв для прежней жизни, но и нынешняя, в которой не осталось ничего, кроме боли и страдания, все еще часть ее, хотя и худшая, в виде горького осадка. Проза атеистов “советского замеса”, подражавших Толстому (Фадеева, например), такого ощущения никогда не оставляла, потому что писалась из другой жизни, в которой Вера и Церковь не играли уже такой роли, что при Толстом.
Однако, поместив Толстого в знакомую нам по научному коммунизму схему “единства и борьбы противоположностей”, мы сразу сталкиваемся с проблемой, возникающей, впрочем, по любому вопросу в пределах этой абстрактной схемы. Что бы ни написали те, кто напрочь отвергает Толстого и его творчество, и те, кто, как я, пытаются нащупать какую-то взвешенную позицию, они, находясь в состоянии “единства и борьбы”, скорее запутывают православных людей, чем помогают им найти окончательный и точный ответ на вопрос: как относиться к Толстому? Все аргументы “за” Толстого имеют естественный предел, когда вспоминаешь, что Определения Святейшего Синода, в котором сказано: “Церковь не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит общения с нею”, — еще никто не отменял, да, наверное, и не сможет отменить вполне, ибо жизнь Льва Николаевича оборвалась сразу после того, как он приехал в Оптину, постоял у ворот скита и так и не решился войти. Как будто Господь дал ему последнюю возможность раскаяться, а он так и не понял, что она — последняя…
К 90-летию со дня смерти Толстого я опубликовал в журнале “Русский Дом” (2000, N 11) статью, в которой обозначил подходы к нынешней теме, не особенно, впрочем, углубляясь в нее. Но даже напечатав, сомневался — а нужно ли было? Отчасти мои сомнения развеял один весьма уважаемый, в том числе и в литературном мире, священник, который сказал, что в вопросе о Толстом нужно двигаться именно в том направлении, что я выбрал. И тогда я решил, что, сказав “а”, надо говорить “б”, хотя в благополучном результате отнюдь не уверен.
Православные читатели, хорошо знакомые с творчеством Толстого, знают, что никаких преувеличений или искажений истины Определение Святейшего Синода от 20-23 февраля 1901 года не содержит, что, собственно, высокомерно подтвердил сам Толстой в своем “Ответе на постановление Синода…” от 4.04.1901 г.
Но вот возникает какой вопрос: а почему отлучили именно Толстого или отлучили его одного? Разве Белинский, к примеру, умерший за полвека до появления Определения Синода, не придерживался тех же взглядов? Взять хотя бы его известное письмо к Гоголю, ходившее в списках… Разве отлучали Плеханова или Ленина? Получается, что они могли бы вернуться в лоно Церкви без публичного раскаянья, а Толстой, стало быть, нет? В “Ответе на постановление Синода” Толстой тоже не скрывает своего удивления по этому поводу: “Почти все образованные люди разделяют такое неверие и беспрестанно выражали и выражают его и в разговорах, и в чтении, и в брошюрах, и в книгах”.
Тем не менее Лев Николаевич слукавил: он-то знал, что ни Белинский, ни другие “образованные” люди не претендовали на создание собственной религии и не имели такого влияния на умы простых людей, как он. Достаточно сказать, что дешевые книжки толстовского издательства “Посредник” выходили сотнями тысяч экземпляров и распространялись легендарными о ф е н я м и, то есть книгоношами, ходившими в народ, — а офени передвигались по стране пешком и не брали с собой книг, которых заведомо не стали бы покупать дорожащие каждой полушкой крестьяне.
Но все это лишь отчасти разъясняет проблему. Мы знаем ответ на вопрос, почему отлучили Толстого, но мы не знаем, почему именно его произведения столь сильно влияли на умы людей. А это — главный вопрос.
Писательская слава Толстого не потускнела от времени, как, скажем, слава его младшего современника Леонида Андреева. Можно, конечно, предположить, что он заслужил массовую популярность рассказами и сказками для простого народа, которые сочинял в последний период своего творчества. Но в народническом духе тогда писали многие, а запомнился народу именно Толстой. Значит, он понимал в нем что-то такое, чего не понимали другие. Подозреваю, что это тот самый дух отрицания и анархизма, который парадоксальным образом всегда сосуществовал в нашем народе с духом Православия и монархизма, что лишний раз доказала ужасная метаморфоза 1917 года.