Страница 18 из 39
«Так убежим скорее! Уедем сегодня же вечером!»
«Из этого не выйдет ничего хорошего. Судя по тому, какие серьезные усилия приложил мсье Антуан, разыскивая нас, он полон решимости предоставить моей семье доказательства своего усердия и не остановится теперь даже перед применением насилия, которого ты, конечно, не сможешь стерпеть».
Генриетте пришлось встретиться со зловещим мсье Антуаном. Их беседа длилась шесть часов, в течение которых было принято окончательное решение о нашей разлуке. Едва Антуан ушел, Генриетта сообщила мне об этом, и мы в гробовом молчании долго мешали наши слезы.
«И когда же я должен покинуть тебя, самая драгоценная из женщин?»
«Как только приедем в Женеву. Он согласился, чтобы ты меня туда сопровождал».
Из Пармы мы выехали с наступлением ночи. На пятый день приехали в Женеву, преодолев по дороге Монт Ченис при очень сильном морозе, пробиравшем нас до самых костей. Наконец мы спустились в долину и остановились в «Отель де Баланс», куда на следующий день лично явился банкир Троншин. Он должен был передать Генриетте тысячу луидоров после того, как она покажет ему то злополучное письмо. На следующее утро он же раздобыл и коляску. Эти приготовления просто разрывали мне сердце!
В течение последующих двадцати четырех часов мы могли только обливаться слезами и горестно вздыхать. Генриетта даже не пыталась обнадежить меня, чтобы хоть как-то смягчить мою боль. Скорее наоборот: «Коль необходимость заставляет нас разлучиться, мой единственный друг, – говорила она, – не старайся что-либо узнать обо мне и, если по случайности мы вдруг встретимся, сделай вид, что меня не знаешь».
Также она попросила меня не уезжать из Женевы, не дождавшись от нее письма, которое она собиралась написать во время первой же остановки, пока будут менять лошадей. Выехали они на рассвете. Я провожал ее коляску глазами так долго, покуда мог ее различать.
Уже на следующий день возничий вернулся. Он доехал с ней до Шатийона и теперь передал мне письмо, в котором я обнаружил всего лишь грустное «Прощай!». Этот человек рассказал мне, что до Шатийона они доехали без происшествий и что после этого мадам отправилась в Лион. Не имея иной возможности уехать из Женевы кроме как на следующее утро, я провел в своей комнате один из самых грустных дней в своей жизни. На оконном стекле я увидел надпись, вырезанную острой гранью бриллианта, который сам ей подарил: «Ты забудешь и Генриетту».
Но нет, я ее не забыл! Когда я думаю о том, что в моем преклонном возрасте счастлив лишь воспоминаниями, то понимаю, что моя долгая жизнь была скорее счастливой, чем несчастной, а воспоминания о Генриетте – истинный бальзам для моего сердца.
Казанова замолчал и мечтательно замер. Казалось, будто, не вполне проснувшись, он невольно пребывал во власти только что увиденного сна. Мадам де Фонсколомб тоже казалась погруженной в прекрасную мечту, которую рассказ Казановы навеял на нее так отчетливо, будто все это относилось к ее собственным воспоминаниям. Потом она спросила:
– Вы так никогда и не узнали, кем на самом деле была ваша Генриетта?
– Я даже не узнал ее настоящего имени. «Не пытайся что-либо разузнать обо мне, – сказала она, – и если по случайности ты все же узнаешь, кто я, постарайся тут же забыть об этом навсегда».
– Не правда ли, довольно странное требование для любящей женщины? – спросила старая дама.
– Генриетте хотелось остаться сном, который я видел в молодости и который впоследствии стал бы меня неотступно преследовать. Она была бы не так восхитительно прекрасна, если бы у нее имелись имя, муж и, разумеется, дети. А так ее образ будет тускнеть в моей памяти так же медленно, как годы будут изменять ее облик.
– Похоже, вы отлично поняли ее! – сочувственно произнесла мадам де Фонсколомб.
Тут Казанова и его собеседница обратили внимание, что день клонится к вечеру. Низкое солнце, словно в спящей воде, отражалось в красном и черном лаке китайских комодов. Они услышали шум подъезжающей упряжки. Это маленькая якобинка вернулась с прогулки, куда направилась по наущению мадам де Фонсколомб. Двое стариков прислушались к скрежету гравия под колесами. Казанова произнес:
– Эта молодая женщина постоянно заставляет меня чувствовать себя немощным стариком.
– Зато для Генриетты вы навсегда останетесь таким, каким были прежде, – так же, как ее образ никогда не увянет в вашем сердце. И по прошествии многих лет, должно быть, оставивших неизгладимый отпечаток на ее лице, но не затронувших ее сердца, если даже она и не ощущает себя способной, как прежде, предаться страсти, уж будьте уверены, ей непременно хотелось бы, чтобы вы были способны еще любить. И она с радостью представляет себе, как вы счастливы с другой в последний раз, – вы, такой же дорогой для ее сердца и такой же обольстительный для ее глаз, как это было прежде, когда вам было всего двадцать четыре года.
Мсье Розье поставил стол и накрыл его на террасе, выходившей в сад. После того как солнце высветило в последний раз окружавшие парк холмы, мягкие июньские сумерки медленно сгустились в тени замка и верхушках деревьев.
Мадам де Фонсколомб любила это мгновение; она заметила, что с наступлением темноты незрячие начинают видеть то, что ускользает от других людей. И, чтобы перейти к другой теме, предложила Полине рассказать о совершенной ею прогулке.
Но молодая женщина не была расположена ни описывать в подробностях красоты богемских гор, ни говорить о нравах их неотесанных обитателей, которые интересовали ее так же мало, как патагонские дикари, за исключением случаев, когда Казанова волочился за местными крестьянками.
Мадам де Фонсколомб прекрасно понимала надменную робеспьеристку: под видом осуждения та скрывала досаду, которую почувствовала, когда узнала о любовной связи Джакомо с Тонкой. Поэтому ее рассказ о прогулке был сильно сокращен ради пылких разоблачений безнравственности престарелого сердцееда, о которой она неотступно размышляла весь прошедший день. Мадам де Фонсколомб даже не пыталась прервать эти обличительные речи, тем более что они ее развлекали. Что же до самого Казановы, чья любовь была столь презренна в глазах маленькой революционерки, требовавшей его заклания перед лицом вечного женского тщеславия, то, веселясь в душе, он принял решение выслушать все обвинения молча.
Тем временем молнии все чаще освещали пока еще чистое небо. Мсье Розье принес лимонад и, окончив прислуживать, без церемоний пристроился между старой дамой и аббатом Дюбуа, в то время как Полина продолжала свою обвинительную речь против шевалье, расположившегося несколько поодаль от остальных, так, словно он действительно был обвиняемым.
– Вы никогда не любили, – утверждала девушка. – Вы всегда были настолько заняты самим процессом обольщения, что вам было недосуг рассмотреть, кого вы обольщаете. Для этого вам годился кто угодно, и поэтому вы никем не дорожили. Вы даже не были способны по-настоящему желать, поскольку, и в этом надо отдать вам должное, вожделение владело вами меньше, чем непомерное и жалкое самодовольство. Вы умели завоевывать лишь кокеток, не демонстрируя при этом иных достоинств, кроме необычайного сходства с ними, что как раз льстило их ничтожности.
Правдивости в вас всегда было меньше, чем в персонажах итальянских фарсов, которые так нравились прежде, но мода на которые, увы, прошла. Вы ищете в женщинах надежности, которой сами напрочь лишены, и искренности, которая от вас постоянно ускользает, но искренность, и не без основания, не хочет иметь с вами дело, поскольку вас можно назвать олицетворением лжи. Что вы искали в течение многих лет на дорогах Европы? И чего вам так и не удалось найти? Вы никогда никого не любили, кроме себя, и единственной вашей компаньонкой была ваша тень. Ваша жизнь – это своего рода небылица, которую вы наивно пересказываете: но верили ли вы во все это когда-нибудь сами, мсье Казанова?
Джакомо не нашел ничего лучше, как приподняться и, склонившись в порыве, который мог быть истолкован как жест обычной любезности, поцеловать руку мадам де Фонсколомб. Старая дама не могла не оценить всю нежность этого поцелуя, предназначавшегося Генриетте, и ничего не имела против, чтобы в том ее заменить. Она улыбнулась Казанове, лицо которого в этой полутьме ей одной представлялось лицом красивого и нежного двадцатичетырехлетнего возлюбленного. Когда шевалье снова сел, она обратилась к нему: