Страница 12 из 21
Достойно сожаления, если читательские ожидания, питаемые Изгнанниками, отрицательно повлияют и на прием публикой Чувства головокружения – книги, которая еще ярче высвечивает природу нравственно строгих путевых заметок Зебальда, – одержимых историей, богатых художественным вымыслом. Странствия освобождают ум для игры ассоциаций, для наваждения (и ошибок) памяти, для наслаждения одиночеством. Разум одинокого повествователя – вот истинный герой книг Зебальда; он остается самим собой, даже мастерски подытоживая и пересказывая жизни других.
В Чувстве головокружения английская жизнь повествователя пребывает в тени. Но даже в большей степени, чем две другие книги автора, здесь различим автопортрет разума – разума, исполненного тревоги и неудовлетворенности, мучимого самим собой, склонного к видениям. Во время прогулки по Вене автору кажется, что он узнал поэта Данте, бежавшего из родного города под страхом сожжения у позорного столба. На корме венецианского вапоретто он будто видит перед собой Людвига Баварского; в автобусе, что едет вдоль берега озера Гарда в сторону Ривы, он замечает подростка, который разительно похож на Кафку. Повествователь, который и сам иностранец, слушая болтовню немецких туристов в гостинице, хотел бы не понимать их язык, «не быть их соотечественником и вообще ничьим соотечественником». Таков скорбящий ум. В одном месте рассказчик говорит, что не знает, находится ли он всё еще в стране живых или перенесся куда-то еще.
В действительности верно и одно, и другое: он странствует среди живых, а воображение переносит его в загробный мир. Путешествие часто ведет назад. Возвращение за тем, чтобы закончить дело, или пройти путем памяти, или повторить (или дополнить) пережитое, или, как в четвертой части Изгнанников, достичь окончательного, беспощадного откровения. Героические акты вспоминания и поиска старых следов не проходят даром. Сила Чувства головокружения заключена и в демонстрации цены этих усилий. Английское заглавие – Vertigo – приблизительный перевод игривого немецкого титула – Schwindel. Gefühle (буквально: «Головокружение. Чувство») вряд ли может вместить все разновидности паники, ступора и утраты ориентации, описанные в книге. В Чувстве головокружения повествователь описывает первый свой венский день, в который отправился гулять и забрел далеко, а когда вернулся в гостиницу, обнаружил, что его туфли пришли в негодность. В Кольцах Сатурна и особенно в Изгнанниках разум меньше сосредоточен на себе, и сам повествователь менее заметен. Чувство головокружения, в отличие от более поздних книг, в большей степени посвящено страдающему сознанию. Однако лаконичные отсылки к душевному недугу, обрамляющие спокойный рассказ блестяще образованного повествователя, вовсе не отдают солипсизмом, как это могло бы произойти у менее внимательного автора.
Сознание горизонта и точность деталей возвращают автора в мир. Поскольку в основе умственной деятельности Зебальда лежит путешествие, перемещение в пространстве сообщает кинетическое свойство его чудесным описаниям, в особенности картинам природы. Повествователь неизменно влеком вперед.
Когда еще в английской словесности звучал такой убедительный и внятный голос, непосредственный в выражении чувства и одновременно уважительный по отношению к «реальности»? На ум приходят Д.Г. Лоуренс или Загадка переезда Найпола. Но в них нет страстной унылости зебальдовского голоса. За таким следует обращаться к немецким корням. Жан-Поль, Франц Грильпарцер, Адальберт Штифтер, Роберт Вальзер, Гофмансталь с его Письмом лорда Чандоса, Томас Бернхард – вот лишь несколько собратьев по перу этого современного мастера литературы скорби и беспокойного ума. В прошлом веке общие вкусы изгнали из английской литературы безутешную элегичность и лиризм как чувства, якобы несовместимые с литературой, напыщенные, претенциозные. (Критики не избежал даже такой замечательный, не подпадающий под расхожие определения роман, как Волны Вирджинии Вулф.) Послевоенные немецкие авторы, памятуя о том, какую плодородную почву для тоталитарного мифотворчества создало возвышенное искусство прошлого, в частности искусство немецкого романтизма, с подозрением относятся к излишне романтичному или ностальгическому восприятию прошлого. Пожалуй, только немецкий автор, постоянно проживающий за границей, в пространстве литературы, в настоящее время противящейся возвышенному, мог позволить себе столь убедительный и благородный тон.
Даже если оставить в стороне моральную горячность и дар сострадания (здесь Зебальд расходится с Бернхардом), проза Зебальда пребывает живой и никогда не ограничивается риторикой, в том числе благодаря желанию всё назвать, сделать видимым, а также удивительной способности вводить в повествование картинки. Билеты на поезд или листок из дневника, рисунки, телефонная карточка, газетные вырезки, фрагмент картины и, конечно, фотографии обладают очарованием и – часто – несовершенством всякой реликвии. Так, в Чувстве головокружения повествователь теряет паспорт; точнее, паспорт теряет служащий гостиницы. Перед нами документ, выданный полицией Ривы, причем «Г.» в имени В.Г. Зебальд таинственным образом замазана. А вот и новый паспорт с фотографией, выданный немецким консульством в Милане. (Да, наш профессиональный иностранец путешествует с немецким паспортом – по крайней мере, так обстояло дело до 1987 года.) В Изгнанниках эти зримые документы кажутся талисманами. Похоже, не все они подлинны. В Кольцах Сатурна они просто иллюстрируют сказанное, и это менее интересно. Если повествователь говорит о Суинберне – в центре страницы предстает уменьшенный портрет Суинберна. Если он вспоминает о посещении кладбища в Суффолке, где его внимание привлекло надгробие женщины, почившей в 1799 году, и в подробностях его описывает, от неприятно восторженной эпитафии до отверстий, проделанных с четырех сторон в камне, мы, опять же в середине страницы, видим размытую фотографию надгробия.
В Чувстве головокружения документы обладают другим, пронзительным смыслом. Они будто говорят: «Я рассказал вам чистую правду». Читатель художественной литературы нечасто предъявляет книге подобные требования. Зримое свидетельство придает описанию таинственный избыточный пафос. Фотографии и другие воспроизведенные реликвии становятся изысканным указателем в безвозвратном прошлом.
Иногда они выглядят как закорючки в Тристраме Шенди – автору хочется видеть в нас посвященных. А в других случаях эти настойчивые реликвии кажутся дерзким вызовом самодостаточности слов. Всё же, рассказывая в Кольцах Сатурна о своей любимой Морской читальне в Саутуолде, где он часами сидел над записями в вахтенном журнале патрульного судна, снявшегося с якоря осенью 1914 года, Зебальд пишет: «…всякий раз, как я расшифровывал одну из этих записей, мне казалось, что след, давным-давно исчезнувший в воздухе или на воде, вдруг проступал на странице». И тогда, продолжает Зебальд, закрыв крапчатую как мрамор обложку вахтенного журнала, он вновь задумывался «о таинственной силе писаного слова».
2000
Плод мудрости
Другая красота – мудрая, радужная книга польского писателя Адама Загаевского – простирает крылья над множеством жанров: воспоминания о взрослении, повседневные заметки, афористичные размышления, виньетки, апология поэзии – то есть защита идеи литературного величия.
Конечно, назвать Загаевского писателем – не совсем верно: поэт, который пишет неизбежную прозу, не утрачивает прав на более высокое звание. Проза – это дело многословное, в частности, проза Загаевского заполняет гораздо больше страниц, чем его стихи. Но в канонической двухпартийной системе литературы поэзия всегда попирает прозу. Поэзия олицетворяет литературу в ее самой серьезной, самой насыщенной, самой желанной ипостаси. «Автор и читатель всегда мечтают о великом стихотворении, о его создании, прочтении, проживании». Жить стихами: возвыситься поэзией, погрузиться в ее глубины, быть ею – на мгновение – спасенным.