Страница 66 из 70
Да, не вышла тогда их с епископом затея. В лужу сели, и так позорно. Но кто же знал, что на письма будет отвечать этот проклятый Осаков? Первый ответ его — еще куда ни шло — мало ли что напишет один человек, пусть даже бывший профессор богословия. А вот со второй статьей, когда он стал приводить выдержки из других писем, да еще так убийственно их комментировать, — тут уж совсем худо.
Правда, они тогда с Марьюшкой состряпали ответ Осакову, но он, Проханов, хорошо понимал, что третий раз редакция вряд ли станет выступать.
Впрочем, ему с самого начала не очень-то пришлась по душе вся эта затея с письмами.
Конечно, ошибки случаются с каждым; с газетным выступлением они, разумеется, дали маху, но зато он, Проханов, не мог не порадоваться, что пополз слушок, будто профессор Осаков не совсем нормален; от бога он будто бы публично отказался во время острого приступа психоза, потому-де бывший богослов и пишет такие ереси. А разве во всем этом не чувствуется рука дьявола, страшная рука нечистого? Определенно, профессор Осаков запродал свою душу за тридцать сребреников…
Слушок этот ядовитой волной полз от города к городу, от села к селу.
Но Проханову было теперь не до профессора. Его слишком остро волновала проблема — как быть с Марьюшкой? Ею целиком завладела эта проклятая Павлина. Эта крохотная женщина верит искренне, даже фанатично, но люто ненавидит его.
Он пытался поладить с ней, послал ей подарки, но она даже видеть их не захотела, когда узнала, от кого эти приношения.
Вот уже месяцев шесть, а то и больше, Павлина совсем не показывается в церкви, не говоря уже о Марьюшке. После смерти сынишки она ходила как потерянная и, кажется, совсем спилась, опустилась, постарела.
А может, он зря тогда довел ее до такого состояния?
Слишком круто взял, чтобы избавиться от ребенка? Впрочем, зачем ему ребенок? Это уж действительно лишнее. И без того много разговоров среди паствы о его приживалках. Ему даже владыко недовольным голосом намекнул, что надо поосторожней быть с прихожанками. Никто ему не запрещает иметь личную жизнь, но нельзя же ставить себя и церковь под удар!
— Сколько вам от рождения, сын мой? — спросил тогда епископ.
— Шестьдесят пять! — тихо ответил Проханов и потупился, как школьник, получивший нагоняй от директора.
— Шестьдесят пять? Ну, не сказал бы. Десяток спокойно можно сбросить, — продолжал он, приглядываясь и будто прицениваясь к нему. — Право же, можно позавидовать такой мужицкой силище… Свят, свят, свят! В грех с тобой попадешь.
Епископ перекрестился и уже строже проговорил:
— Слишком много анонимок пишут на твои проказы, сын мой. И как-то очень некрасиво с этой… как ее? Ну, та, что писала в газету?
— Разуваева. Марья Разуваева.
— Да, да, вспомнил. Поберегись, сын мой. Пораскинь умом, подумай, как половчей уйти от нареканий. И не медли!
После этого разговора отец Василий пришел к мысли: придется все-таки подарить Марьюшке дом. Вначале он намеревался записать его на ее имя, полагая, что наконец-то остановится на ней и спокойно доживет с ней остаток своих дней. Но потом, когда она начала преподносить ему пилюлю за пилюлей, он раздумал одаривать эту строптивую женщину столь дорогим подарком. Слишком жирно для нее.
Но что поделаешь! Обстоятельства в последние дни так складываются, что скупиться, пожалуй, рискованно. Бог с ним, с этим домом. Надо как-то оторвать Марьюшку от этой невозможной женщины Павлины и поселить ее в одиночестве. Авось забудет дорогу к его ненавистнице, если заживет вольготно. Марьюшку, конечно, надо первое время обеспечить, чтоб она ни в чем не нуждалась. Пусть поживет, подумает, оглядится, может, и возьмется за ум? Только вот пьет она… Слишком она в этом активна. Не рассчитал малость. Перестарался.
Но если люди правду говорят — Марьюшку будто бы лечили в клинике от запоя; только слишком слаба она волей, чтобы забыть о спиртном. Вряд ли ей подняться…
Впрочем, отца Василия не так уж и волновало, что станет с Марьюшкой потом.
Только как бы увидеться с ней, как вручить ей дорогой подарок? Надо подумать и с Делиговым посоветоваться.
Вот уж кто крепок на ногах. И верен. Правда, не так дешево стоит эта верность, если учесть стоимость нового дома, который Делигов поставил за его счет.
Впрочем, пусть его, лишь бы избавиться от этой «божьей овечки» Десяткова. Отца Иосифа надо почаще выводить из себя, задевать его, не давать покоя. Он же прогнил весь: тронь его — он и свалится, как трухлявый пень.
Нет, Делигов не подведет. А если что — в любое время можно осадить его, поставить на место, а то и упрятать, коль появится нужда…
Проханов взглянул на смятый листок, который держал в руках, и сам подивился, что письмо вызвало у него столько раздумий и воспоминаний. И все из-за этого глупца, царствие ему небесное…
Эх, Никита, Никита. Не думал, не гадал, что ты окажешься таким размазней.
Проханов разыскал Егора Ивановича, товарища Афонина, и представился ему как пенсионер-общественник, которому собес поручил узнать, что произошло с Афоницым.
…Они сидели недалеко от дома Егора Ивановича, на берегу речки. Она извивалась и петляла, будто металась из стороны в сторону. Проханов не был в Кранске несколько лет и теперь с интересом разглядывал окрестности. Он помнил низины, заросшие тальником. Сейчас же тальник будто слизал кто-то; на его месте расстилался мягко зеленеющий луг. По нему стлался низкий, но не сплошной туман. Издали казалось, что луг покрыт огромной сетью с неровными клетками.
— Началось все это, как я думаю, с нашей юности, — рассказывал Егор Иванович. — Никита тогда очень уж любопытствовал: есть бог или нет его? Мать у него больно богомольная была, с детских лет все пичкала сына божественным, водила его по церквам и даже, скажу вам, взяла его однажды с собой в паломничество к святым местам.
Никита, правда, в церковь ходить не любил, а что касается бога — тут всякие были сомнения…
Конечно, не случись истории со Степаном, оно, может быть, и обошлось бы. Во время войны, скажу вам, произошло такое, чего до сих пор забыть не могу. Нас, железнодорожников, на фронт не брали. Но лиха досталось и на нашу долю. Город-то наш пеклом был. Бомбежка за бомбежкой…
Как сейчас помню, пятнадцатого июля это было. Мы оказались вчетвером — я, Никита, Семен и Степан из соседнего узла. Что творилось! И передать страшно… Ведь как бил, сукин сын: волна за волной шли эти, с черными крестами…
Первая бомба ахнула будто совсем рядом. Никита, помню, закричал не своим голосом, упал на Степана — нас во рву было вповалку — и мелко-мелко начал креститься.
А Степан возьми да обозлись:
— Бога вспомнил, дурак. Поможет он, держи карман шире.
— Опомнись, богохульник! Поразит тебя бог за такие слова, — это Никита в ответ Степану, а сам совсем уже с лица сошел.
Кончилась бомбежка. Начали мы подниматься, пыль отряхивать.
Мы — к Степану, а он уже дух испустил. Как так могло случиться, ума не приложу. Верхнего, Никиту, не зацепило, а Степана наповал…
…Кончилась война. Забылось все, мы строить начали, пути восстанавливать. Работали, словом, кому где положено. Никита до работы охочий, этого у него не отнимешь, только вот изнутри оказался пораженный. Задумчивым стал, разговаривал мало.
Потом словно бы сошло с него. Успокоился, забылся. Ну; думаем, ожил человек, опамятовался. А вот на ж тебе, совсем не опамятовался. Все вернулось, когда на пенсию-то ушел.
Что греха таить, жадноват был мой приятель, хотя я никогда за ним не замечал, чтоб он нечист был на руку. Нет, такого за ним не водилось. А тут вдруг переродился человек, даже страшно сказать, кем он стал…
Назначили Никиту в село Доброе. И вот здесь то нее и произошло.
Однажды пришла к нему старуха, слезами обливается.
— Батюшка, — говорит, — помоги. Корова подыхает.
Ну как откажешься, когда в, руках у бабки полная горсть денег?
Пошел он на дом, окропил животину «святой» водой, дал ей попить той же святости. Ожила, будь она неладна. Мы-то понимаем — животина и без всякой святости ожила-бы, но для темной бабы это же чудо!