Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 91

Их расстреляют из-за матроса Жарикова, который так необдуманно, так отчаянно пытался бежать. Соколовский сдружился с Жариковым, это в бараке знали все. И Мишу Скачко матрос выделял среди других и опекал, как умел, - грубо, неотступно. Но тогда - почему и Коля Дугин? Дугина матрос сторонился. Что-то раздражало его в Николае Дугине - красивом, приметном, хорошо сложенном парне с брезгливо поджатыми губами.

На проржавевших за осень и зиму шипах ограды, прямо против барака, еще висят черные клочья бушлата, шевелятся на ветру, как траурные вымпелы. Тело Жарикова, перебитое в пояснице пулеметной очередью, сутки грузно, карающе темнело на ограде. Деревянные лагерные коты, как в стремени, сидели на колючей проволоке. В этот день порывами задувал штормовой ветер, и руки, уже перекинутые на волю, покачивались, словно Жариков и мертвый хотел уйти отсюда или хотя бы коснуться пальцами нелагерной земли, откликнуться штормовому зову моря.

Из барака вышел Скачко. Он устроился рядом, на корточках, а следом появился и Дугин. Широко расставив ноги и сунув руки в карманы брюк, Дугин напряженно, всей спиной и затылком, прислонился к стене.

- Хорошо! - сказал Скачко и вдруг почуял цигарку, которой уже не видать было в крупных пальцах Соколовского. - Куришь?

Соколовский протянул Скачко окурок, и тот бережно взял его смуглыми пальцами. Странно, но его пальцы не менялись, точно такими были они, когда Миша попал в лагерь тяжеловатым на глаз увальнем - до войны его знали в городе больше по кличке Медвежонок. За лагерную зиму он исхудал, высох, кожа цвета вяленой воблы обтянула лоб и скулы, сжалась голодными, стариковскими складками у рта, крупные веснушки проступали на лице резко и неспокойно, без прежнего добродушия.

Он дважды неглубоко затянулся и, не глядя на Дугина, протянул ему окурок. Дугин не шевельнулся, и, помедлив, Скачко снова поднес окурок к бледным, словно навсегда озябшим губам.

- Вот подымусь, пойду прямиком, - сказал Скачко, - и сниму с проволоки лоскутья…

Все трое посмотрели на клочья бушлата, на валявшийся у ограды деревянный ботинок матроса.

- Я думал, обошлось, - проговорил Соколовский. - Думал, забыли, крест поставили на матросе… Они тоже не все помнят… Не угадаешь, что им в голову взбредет.

- Зимой было лучше. - Дугин стоял запрокинув голову, и товарищи не видели, какими печальными стали его серые жесткие глаза. - Зимой не до травки! Все по-честному, без обмана. - Он коротко, зло повел головой. и судорожно сглотнул. - Печенка примерзает к хребту. Все леденеет - руки, душа. Жизни нет, ни черта нет… И не надо!

Это чувствовали все. С приходом весны сердце сдавила небывалая еще тоска. Все бередило душу - запахи тающего в оврагах снега и вскрывшейся ото льда реки, почки на кустах бузины за сортиром, высокое голубое небо и нежная зелень холмов.

- Пойду и сниму, - повторил Скачко. - Думаете, убьют? Посмотрим!

Соколовский увидел его сжатые губы и поверил. Вот встанет, сорвет с проволоки клочья бушлата и как ни в чем не бывало вернется на место. И такое случается. В жизни всякое случается. Но Дугин схватил Мишу за плечо, рванул к себе.

- На нервах играешь! На всех наплевать, да? Пусть хоть десятерых шлепнут, только бы тебе покрасоваться.

Скачко не стал вырываться: порыв прошел, и теперь он с испугом и удивлением смотрел на колючую проволоку.

- Жариков, Жариков!… - проговорил он, опускаясь на корточки рядом с Соколовским. - Угораздило тебя, папаня.

Матрос называл его «сынком». При первом же знакомстве он заметил вытатуированный на правой руке Миши якорь и посоветовал ему держаться осторожнее:

- Ты руками не шибко помахивай: присчитают к флоту, тогда все, конец, суши весла, - сказал он не без гордости. - У них приказ номер один - коммунистов и матросов - налево.

- А как же ты? - удивился Скачко.

Жариков и сам недоумевал: немцы знали, что он матрос. Он не скрывал этого, да и как скроешь, если старенькая, обвислая тельняшка не закрывала синевато-сизого, небрежно наколотого фрегата, который несся к левому плечу, распустив поросшие седым волосом паруса! Жить, конечно, хочется, и ладно, что все так, но была и какая-то тревожная, досаждающая нескладица в том, что ты вот матрос, а немцы щадят тебя. Жариков обычно шагал в колонне, вызывающе распахнув бушлат.

- Тебя-то не тронули, - повторил Скачко.

- Хрен их знает! - Жариков виновато пожал плечами. - Психи они, не видишь, что ли?! А ты меня слушай, лучше поберегись. Они конопатых комсомольцев не любят, бьют и на развод не оставляют…



Матрос погиб три дня назад. Теперь настал их черед.

Трое у барака молчали. Мысль о матросе уже отлетела. Он был в прошлом, жил где-то в памяти, почти бестревожно, будто не дни прошли, а годы, - большой, рукастый, с неспокойными глазами, враз наливавшимися кровью.

- Зачем они тебя припутали? - спросил вдруг Соколовский Дугина. - Ты ведь не очень любил его.

Русые волосы Дугина, стриженные несколько месяцев назад, отросли одичало; грязные, жесткие, они нависали над лицом, как старая стреха над деревенской хатой. А лицо было тонкое и нервное: настойчивый, требовательный взгляд серых глаз, прямой, с подвижными крыльями ноздрей нос и четко очерченный рот, словно обведенный упругой кромкой. Он ответил не сразу, словно проверяя себя:

- Разве надо всех любить? Сердца не хватит.

Из-за угла барака выскочил Штейнмардер. Он с маху огрел кулаком Соколовского, затем Скачко, который хотел было подняться на ноги, но от удара повалился на бок.

- В барак! - приказал на ходу Штейнмардер.

Барак разгорожен дощатой стеной с дверью, соединявшей обе половины.

- Я уважал его не меньше, чем другие, - продолжал Дугин, сев на нары. Вопрос Соколовского задел его. - А любви не было, никак не было. Я и не старался - необязательно. Может, на воле пришлись бы друг другу по душе, а может, и нет, не знаю. У меня с бодрячками никогда не ладилось. А этого, - он кивнул на открытую дверь барака, - я ему не прощаю. Не потому, что мне из-за него умирать…

- Ты прости, - попросил Скачко. - Ты все-таки прости.

- Слушай, Иван, - Дугин повернул к растянувшемуся на нарах Соколовскому напряженное лицо, - я о прошлом не жалею. Обидно вот так пропадать, а что сделаешь! Ничего ведь не успел: жениться и то не успел. - Он ненадолго умолк. - Повоевали мы с тобой мало, так мало, что сердце от злости заходится. Теперь конец.

- На войне, что ли, не умирают! - принужденно усмехнулся Скачко.

- На фронте я бы не умер! - сказал Дугин. - Никому не докажешь, а вот знаю: жил бы и жил, вредным был бы для немцев.

Скачко не спорил. Конечно, фронт - это жизнь, жизнь среди своих, дыхание во всю грудь. Умирают и там, но думать об этом незачем.

- Не жалею о прошлом, - настойчиво повторил Дугин. - Вот так жил! - Он шумно вдохнул струившийся в барак весенний воздух. - Вот так и еще лучше! Но почему нас так скрутило, Иван, что за чертовщина? - Выражение его лица изменилось, на него лег отпечаток не обиды и не растерянности даже, а душевной муки. - Какие люди прошли через один наш лагерь! Что им храбрости не хватало, что ли? И сила есть, и храбрость, а фронт где? Где он теперь? Лег бы на землю и слушал…

- Как же, услышишь, - заметил Скачко. - Ухо не возьмет, тут, Коля, сейсмограф нужен.

- Все вернется, - сказал Соколовский. - Ты соберись с духом. Не мы, так другие погонят их, хребет сломают. Это только начать надо, дожить до такого дня.

К лагерю подъехала машина. За приземистыми постройками послышалось привычное: «Achtung! Achtung!»[2]. Заскрежетали ворота на кованых петлях, и машина въехала на территорию лагеря. В барак донеслись слова команд; все было так знакомо, что не стоило и вслушиваться. Топот ног, затихающий в разных направлениях, будто играют в прятки. Недолгий говорок мотора - водителю приказали убрать машину в сторону. Гортанные крики.

Сегодня ничто не имело отношения к их судьбе, кроме твердого, как плаха, «лобного места», черных автоматов и солнца, которому в час расстрела останется три-четыре метра до линии горизонта.

2

Внимание! Внимание! (нем.)