Страница 7 из 92
Показывает Ватенберг-Островская, Хайка Островская, с девичьей поры облюбовавшая подаренное ей щедрой родней поэтическое имя — Чайка, Чайка Островская:
«Я сказала следователю, что с Тальми был разговор о связи ареста Фефера со смертью Михоэлса… следователь меня спрашивает: „Что же, по-вашему, Михоэлса МГБ убило? [Поразительная оговорка следователя: зная правду о Фефере, он сам связал все в один узел; подозреваете Фефера — значит, подозреваете МГБ! — А.Б.] Я говорю — нет. И так продолжалось долго. Я повторяла все время слова Тальми и отказывалась подписать этот страшный протокол потому, что в нем было записано, что в смерти Михоэлса виновато правительство…“»[11]
Фефера не могло не тревожить и не настораживать, что его имя связывается с гибелью Михоэлса. С разрешения судьи он обратился к Тальми:
«— Мне не совсем ясно, в каком смысле вы меня связываете со смертью Михоэлса. Получается так, что, приехав в Минск, Михоэлс попал под машину, а я не попал; так в чем же вы меня обвиняете, в том, что я не попал под машину?
ТАЛЬМИ: — Это было сказано в полушутливой форме, и этого нельзя принимать всерьез»[12].
Чайка Ватенберг-Островская — единственная из подсудимых женщин, кого бросали в карцер, в темную каменную клеть, глухую, с подведенными «седыми» трубами охлаждения, в карцер — на хлеб и на воду. Первый раз она попала в карцер по распоряжению Лихачева, правой руки Абакумова, провела там четверо суток, с 26 по 29 марта 1949 года, и вышла несломленной, а брошенная вторично, с 21 по 23 июня, по требованию садиста полковника Комарова, ослабевшая, отчаявшаяся, убитая оскорблениями и плевками, она подписала подсунутый ей протокол, который и назвала на суде «страшным».
III
Абакумову, несомненно, отрапортовали по «ВЧ» еще в ночь на 13 января. Министра, так домогавшегося от арестованных обвинений «сволочи» Михоэлса, в бумагах госбезопасности уже объявленного «главой банды», агентом спецслужб США, вдохновителем террора против руководителей партии и правительства, можно было порадовать, рискуя и разбудить.
Сталина не разбудишь, он спит поздно, за полдень, никто не рискнет нарушить его покой даже и доброй вестью. И когда на следующий день Абакумов позвонил на ближнюю, кунцевскую дачу, в тот редкий — можно сказать, редчайший — момент рядом со Сталиным оказалась его дочь Светлана.
«В одну из тогда уже редких встреч с отцом у него на даче, — вспоминает Светлана Аллилуева в книге „Только один год“, вышедшей спустя два десятилетия после минского убийства, — я вошла в комнату, когда он говорил с кем-то по телефону.
Я ждала.
Ему что-то докладывали, а он слушал. Потом, как резюме, он сказал: „Ну, автомобильная катастрофа“. Я отлично помню эту интонацию — это был не вопрос, а утверждение. Он не спрашивал, а предлагал это, автомобильную катастрофу.
Окончив разговор, он поздоровался со мной и через некоторое время сказал: „В автомобильной катастрофе разбился Михоэлс“. Но когда на следующий лень я пошла на занятия в университет, то студентка, отец которой работал в Еврейском театре, плача, рассказывала, как злодейски был убит вчера Михоэлс, ехавший на машине. Газеты же сообщили об „автомобильной катастрофе“. Он был убит, и никакой катастрофы не было. „Автомобильная катастрофа“ была официальной версией, предложенной моим отцом, когда ему доложили об исполнении… Мне слишком хорошо было известно, что отцу везде мерещился „сионизм“ и заговоры. Нетрудно догадаться, почему ему докладывали об исполнении».
Читавшие книгу Светланы Иосифовны помнят: к отцу она более чем снисходительна, главным виновником преступлений режима и «злым гением» Сталина считает Берию, забравшего тайную власть над вождем, занятым множеством государственных дел. Ей проще всего было в череде событий обойти этот эпизод, умолчать, как, вероятно, она умолчала о многом из пережитого. Но об этой «страсти» отца она не умолчала. Почему?
Слова, выделенные мною в ее тексте, подтверждают решающую роль Сталина в убийстве Михоэлса, в акции, сценарий которой, судя по всему, принадлежал Абакумову. Дочери важно было во имя достоверности и чистоты исповеди сказать о неотступном антисемитизме Сталина, принявшем с годами маниакальный характер, иначе не понять ее слов о том, что «отцу везде мерещился „сионизм“ и заговоры». Но еще примечательнее начало фразы, простое, житейское: «Мне слишком хорошо было известно…» Дорогого стоят эти два слова — «слишком хорошо» — в исповеди опытного литератора, знающего цену словам и интонации. Слишком хорошо — значит, давило и на нее — грубо, жестоко, бесцеремонно. Слишком хорошо — значит, не раз услышанное в горчайших, принимавших в последние годы жизни Надежды Аллилуевой яростный характер ссорах отца и матери, когда Надежда Сергеевна пыталась защитить кого-либо их вчерашних соратников Сталина, еврея по национальности, а он, изругавшись яростно и грязно, упрямо повторял свое заветное, что вся история партии — история борьбы против евреев. Навсегда потрясли ее и гневные, грубые слова отца, когда он узнал, что дочь полюбила еврейского юношу. Мог ли он не увидеть и в этом происки мирового «сионизма», хорошо если только искательство карьеры, а не преступный подкоп под его жизнь, под Кремль.
В эмиграции Светлана Аллилуева выпустила вторую книгу, «Двадцать писем к другу», по ее словам составленную из писем, написанных летом 1963 года в деревне Жуковка, недалеко от Москвы. Зримо рисует она свою жизнь и жизнь отца в годы 1947-1949-й, соболезнуя Сталину, прощая и то, чего простить нельзя, и все же невольно возвращаясь к истребительному сталинскому антисемитизму. Вспоминая в сумрачные ноябрьские дни о самоубийстве жены, «он искал других виноватых. Ему хотелось найти причину и виновника, на кого бы переложить всю эту тяжесть. Тяжесть давила его все больше и больше. По-видимому, с возрастом мысль его все чаще возвращалась к маме. То вдруг он вспоминал, что мама дружила с Полиной Семеновной Жемчужиной и она „плохо влияла на нее“; то ругал последнюю книгу, прочитанную мамой незадолго до смерти, модную тогда „Зеленую шляпу“. Он не хотел думать об иных серьезных причинах, делавших их совместную жизнь столь трудной для нее»[13].
Дорого обошлись эти ностальгические воспоминания Сталина Жемчужиной; и она, жена самого Молотова, была брошена в тюрьму, а затем в ссылку — исполнительный Абакумов по воле Сталина пристегнул еврейку Жемчужину к следствию по делу Еврейского антифашистского комитета.
Светлана Аллилуева вспоминает ноябрь 1948 года, возвращение ее с отцом с юга в Москву, безлюдные, очищенные от пассажиров к приходу спецпоезда перроны. «Это было печально, зловеще, тоскливо. Кто придумал все это? Кто изобретал все эти хитрости? — недоумевает она. — Не он. Это была система, в которой он сам был узник…»[14].
Да, система, навсегда неотделимая от его имени и личности, система, и — хотя всегда находились мастера политических интриг, все более наглевшие «соратники», люди полицейских, жандармских талантов — первое слово, приказ шли от него и несли на себе печать его характера, природной жестокости и безнравственности. Сталину, возможно, и не пришлось отдавать прямой приказ об аресте Жемчужиной, но стоило ему выругаться в ее адрес при генерале Власике («ожиревший, опухший от важности и коньяка» — С. Аллилуева), при Абакумове, Шкирятове, Берии, повторить, потемнев лицом, зайдясь в хамской брани, — и участь Полины Семеновны была решена.
Я постараюсь показать, как это случилось в действительности, шаг за шагом.
Воспоминания Светланы Аллилуевой подводят нас непосредственно к предмету моей книги.
11
Судебное дело, т. 5, лл. 279–280.
12
Там же, л. 283.
13
С. Аллилуева. Двадцать писем к другу. М., «Советский писатель», 1990, с. 180–181.
14
Там же, с. 181.