Страница 48 из 53
Лидия Фиорентино, в замужестве Левин, плыла в ночном небе, и у нее не было формы. Она продвигалась медленно, вяло, а луна была ее проводником. Ночь обнимала Лидию — крошечный огонек в огромном море огней.
Позднее она уже не плавала по звездам и морю. Ее обхватывали, переносили, мыли. У нее не было слов. Не было звуков. Она сделалась бесформенной, прозрачной, состоящей из мелких частиц. Она была слиянием атомов, высвободившихся в момент зарождения Вселенной. Нежным радужным рассветным небом. Океаном облаков над песчаными дюнами. День был одиночным ударом по треугольнику. Ночь была странствием. Лидия была голубкой в лесу Макса Эрнста. Звездой Миро, наблюдавшей за женщиной и птицей. Она была рыбой Ман Рэя, лежащей на мелководье в предрассветной мгле. Розой со стола Доротеи Таннинг[41]. Золотистой у Тернера и зеленой у Сёра. Она откуда-то исчезла, и у нее осталось лишь смутное воспоминание о прошлом. Мимолетные промельки глаза, ткани, голоса, имени. Надо вернуться. Но куда? Есть только здесь. Ничто — это все. У Лидии нет формы.
Она цветок, вырастающий из яйца в руке у водоема с Нарциссом[42]. Ах, ушли и потеряны эти четыре времени года.
Лидия дожидалась ангела неуверенности. У горизонта стояли на страже тяжелые тучи.
Ее омывал дождь. Теплый ливень над или под туманом. Ее заворачивали в белый кокон. В ее глазах мелькал свет. Во рту появился вкус. Другой вкус. Хорошо. Хорошо, говорили ей. Это замечательно, Лидия.
Появилась рука, еще одна рука, нога, еще одна нога. Их трогали люди, приходившие днем и ночью. Возникали какие-то голоса и лица, что-то говорившие ей. Они снова и снова повторяли: «Лидия, Лидия, Лидия». Трогали руку, ногу.
Ее завернули в одеяла, и свет обжег ей веки. У нее не было названия для чего-то теплого и ярких плоскостей, которые менялись с течением дня. У нее вообще не было слов. Слова были мимолетными конструкциями, появлявшимися и тут же пропадавшими. Возникло и тут же исчезло «солнце». «Океан». А потом вернулась великая пустота, и Лидия поплыла. Невесомая, бесформенная, безмолвная, безвременная.
Но время шло. Проходили недели и месяцы.
В какой-то момент Лидия заметила рядом молодую женщину, но у нее не было слов. Ей нравилось это место без слов и без чувств. Его простота. Какая-то нежность убаюкивала ее на свету, и во тьме, и во всех переходных состояниях между ними.
Ароматы омывали ее язык, сладкие, мягкие, яркие, насыщенные. Лидия пробовала их, и вместе со вкусами приходили видения. К ней возвращались лица, узоры, ковры, запахи, которые вызывали воспоминания о комнатах и людях. Ваниль. Словно кто-то напечатал это слово у нее в мозгу и она прочла его про себя, озвучив каким-то внутренним голосом.
Внешнего голоса не было. Лидия молча наблюдала за палатой и посетителями. Она была приемником звука. Обитателем. Наблюдателем и объектом наблюдения.
Частицы тени и солнечного света перемещались по стеклу. Лидия была тишиной тумана, надвигающегося с моря. Формой и бесформенностью облаков, мазок за мазком покрывающих небо. Шорохом волн, накатывающих на берег, и каждый миг все было новое, новое, новое. У нее на языке появился вкус. Она сглотнула.
Теперь Лидия проснулась. Она увидела птиц, взмывающих в небо. Обесцвеченное, покрытое рябью море, потемневший песок. Зазвучала музыка. Музыка? Это ведь музыка? Да, да.
Музыка увлекла ее за собой, и дорога воспоминаний, извиваясь, потянулась наверх; хотелось прошептать имя, издать звук, звук, но никаких слов для этого в ней не осталось.
Лидии снилось, что тело ее распластано на земле, ноги лежат на Манхэттене, а голова покоится в Великих озерах. Она раскинулась до Канады, а к югу до Бостона и Вашингтона. Протянула руки на Средний Запад, просовывая пальцы между отрогами Скалистых гор, дотянулась пальцами ног до самой Флориды. Другой рукой дотронулась до серых галечных пляжей Португалии. Тело Лидии продолжало растягиваться по всему миру. Ее кожа плавала у побережий и над горами. Лидия устремляла взгляд в темную бездну, и ей хотелось сойти с этой планеты и ускользнуть в звездный свет. Она была уверена, что это дорога домой.
«Домой, — подумала Лидия. — Домой». Слова засохли и выветрились у нее из головы. Внутри обитал шум, такой же, как и она, безголосый. Он тоже не мог двигаться. Не мог протянуть руку и заговорить с людьми, которые входили в комнату. Лидия вместе со своим одиночеством взирала на свет, тьму и все промежуточные состояния между ними, создаваемые для нее морем и небом, и понимала: что-то предстоит. Что-то предстояло, и звезды пока не могли вернуть ее себе.
На столе у окна копились письма и открытки. Сиделки расставляли их так, чтобы Лидия могла их видеть. Они понимали, что случай необычный. Мисс Фиорентино выразила недвусмысленное желание, зафиксированное в судебных документах, чтобы ее никто не навещал, за исключением дочери и нескольких избранных подруг, регулярно приезжавших сюда. Но зрелище было тяжелое. Трудно смотреть на человека в ее состоянии. Мисс Фиорентино не подавала никаких признаков того, что вообще что-то слышит или видит. Физиотерапия показала, что ее тело пока еще способно на определенные усилия. Но, вероятно, это лишь вопрос времени, когда у нее снова случится инсульт или откажут почки. Состояние было ужасное, а когда дело так плохо, люди долго не протягивают.
Сиделки видели случаи и хуже, и лучше. Немногие возвращались отсюда домой. Но время от времени происходили маленькие чудеса. Иногда перенесшие инсульт снова обретали способность двигаться. Иногда люди выходили из комы.
Лидии читали вслух письма, приходившие каждую неделю от некоей Иоланды.
Дорогая миссис Фиорентино!
Надеюсь, Вы с каждым днем чувствуете себя все лучше. На этой неделе я приготовила для мистера Левина тушеную ягнятину и фриттату, которую он всегда ест с удовольствием, потому что погода становится все лучше. Ригби не слезает с кушетки у пианино и в настоящий момент предпочитает исключительно консервированные сардины. Лимонное дерево на балконе, похоже, начало наслаждаться жизнью.
Каждое письмо заканчивалось одним и тем же:
Я сделала обычные припасы, и все готово к тому времени, когда Вам станет настолько лучше, что Вы сможете вернуться домой. Мы все очень скучаем и поминаем Вас в наших молитвах.
Иоланда
43
И вот наконец они встречаются лицом к лицу, эти два человека. Марина Абрамович и Арки Левин. Мне — мемуаристу, интуиту, доброму духу, гению, фантазии — поручено стоять рядом с ними. Я — домашний эльф всех, служащих искусству с помощью кисти, музыки, тела, голоса, формы или слова. Я приобрел привычку не говорить слишком много. И фокус в том, чтобы проникнуть внутрь, постучать в дверь их сознания за миг до пробуждения, в минуту одиночества, когда они глядят в окно кафе, где на мгновение все замирает, под деревом, когда они наблюдают за игрой солнечного света и жизнь вдруг превращается в костяшки домино, послушно ложащиеся друг за другом, или в неповторимый момент прозрения будущего.
Конечно, между этими мгновениями могут пройти годы. По большей части люди отвечают «нет». Они говорят: нет, я не хочу вставать с постели. Нет, я не хочу так много работать. Нет, сегодня у меня нет времени. Нет, я сейчас не слушаю. Люди беспрестанно говорят «нет», а потом удивляются, откуда это отчаяние. Отчаяние не особенно меня интересует. Нетерпеливая готовность с кистью или ручкой в руке, у клавиатуры, перед куском глины, на сцене куда привлекательнее. А иногда мне только и остается, что разбудить.
Понимаете ли вы теперь всю трудность моей задачи? Всё, чем они обладают, громкое, настойчивое, хранится в них самих. Но что нужно, чтобы стать творцом? Нужно слушать. А разве они слушают? Жизнь большинства людей полна гомона и смятения, от которых трудно избавиться. По крайней мере, так мне кажется.
Сейчас Левин слушал. Он был пригвожден к стулу. Прикован к лицу Марины. Она была более внушительна, чем он себе представлял. Глаза ее напоминали мокрое черное дерево. Утро за утром Левин представлял себе, как эти глаза взирают на него, но они оказались глубже, а сама Марина и дальше, и гораздо ближе. Видит ли она его? Что она видит? Из толпы доносились приглушенные звуки ударных, похожие на дыхание или сердцебиение. У самого Левина пульс был неустойчивый. Над ним возвышался залитый солнечным светом атриум. Ему вспомнились строки Леонарда Коэна: