Страница 3 из 53
На атриум опустилось безмолвие. Стало ясно, что молодой человек плачет. В этом не было никакой театральщины. Соленая влага струилась по его лицу, а сверкающие ангельские глаза продолжали пристально взирать на женщину. Через некоторое время у нее тоже покатились безмолвные, пассивные слезы. Оба продолжали плакать, точно понимали, что должны смириться с какой-то потерей. Левин огляделся и осознал, что атриум незаметно снова наполнился людьми, и все эти люди неотрывно смотрели на пару, сидевшую за столом.
Левин подумал, что здесь не хватает музыки. Женщину в красном окружала толпа, но она была одинока. Все происходившее носило предельно публичный и в то же время чрезвычайно интимный характер. Какая-то дама рядом с Левином достала платок, вытерла глаза и высморкалась. Поймав его взгляд, она смущенно улыбнулась. Окинув взором череду лиц, наблюдавших за действом, Левин заметил много увлажнившихся глаз.
Время шло, и парень, сидевший за столом, перестал плакать. Он наклонился к женщине. Все между этими мужчиной и женщиной стало микроскопическим. Левин почувствовал, как что-то поднимается прямо из этого молодого человека и уползает прочь. Он не знал, хорошо это или плохо, но это происходило. Женщина, казалось, стала огромной, точно раздалась вширь, коснулась стен и выросла, заполнив собой все шесть этажей атриума. Левин закрыл глаза и вздохнул. Сердце его бешено колотилось. Когда он снова открыл глаза, перед ним сидела женщина привычного роста, уже не молодая, но исполненная зрелости и элегантности. В ней было нечто очень притягательное, как в полированном дереве или луче солнца, упавшем на старинный шелковый рукав.
День подошел к концу. Левину не хотелось уходить. Мужчина на стуле тоже не двигался с места, и зрительный контакт между ним и женщиной не ослабевал. Люди входили и выходили из атриума, гул их голосов то усиливался, то затихал. В четверть шестого по громкоговорителю объявили, что через пятнадцать минут музей закрывается. Левин вздрогнул от неожиданности. Люди, прислонившиеся к стенам, отодвигались и озирались кругом. Мужчины и женщины поднимались с пола, разминали колени, бедра и икры. Они собирали свои вещи, улыбались друг другу и поднимали брови, обмениваясь любопытными взглядами. Кто-то едва заметно тряс головой, точно пытаясь вспомнить, где он находится и который теперь час. Вскоре осталась лишь горстка зрителей в нетерпеливом ожидании последней минуты.
Мужчина и женщина продолжали неподвижно сидеть в центре помещения, не сводя друг с друга глаз. В семнадцать двадцать пять сотрудник МоМА пересек границу квадрата и что-то тихо сказал мужчине. Тот почтительно кивнул женщине и встал. Кое-кто из зрителей зааплодировал.
— Музей закрыт, — объявил другой сотрудник. — Пожалуйста, расходитесь.
Левин встал и потянулся. Колени у него заныли, и, пока он направлялся к лестнице, чувство онемения перешло в боль. Женщина сидела за столом одна, опустив голову. Рядом оставался только фотограф. Левин поискал глазами в пустеющем вестибюле юношу с ангельским взором, но того нигде не было.
Выйдя на Западную пятьдесят третью улицу, он услышал, как какая-то женщина говорит своей спутнице:
— Ей, наверное, дико хочется в туалет.
— Какой сегодня день? — спросила ее подруга.
— Двадцать третий, кажется. Ей предстоит еще долгий путь.
— Я считаю, у нее есть специальная трубка, — предположила подруга. — Ну, знаешь, с мешочком. Разве можно терпеть целый день?
— Ты имеешь в виду катетер? — спросила первая.
Женщины исчезли в метро. Левин направился на восток, к Пятой авеню. Он шел, не слыша ничего, кроме приглушенного гула голосов в музее и молчания между мужчиной и женщиной. Это гобой, подумал он. Гобой в дуэте с альтом.
Вернувшись домой, Левин пожалел, что рядом нет Лидии. Ему хотелось рассказать ей о женщине в красном платье, о толпе, о том, как он шел домой. Но в квартире было тихо. Он сел за пианино и, пробегая вверх и вниз по клавишам, попытался нащупать неуловимую мелодию. Тем временем на город опустилась темнота и небо залил неоновый свет.
Я наблюдал за Левином. Нет ничего прекраснее, чем наблюдать за работой художника. Он подобен водопаду, пронизанному солнечными лучами.
Вечерняя толпа то наводняла раскинувшуюся внизу Вашингтон-сквер, то вновь убывала. У Левина устали плечи и руки. Наконец, прежде чем опустить крышку клавиатуры, он в порыве неизбывной нежности провел рукой по черной глади рояля.
В постели он повернулся на правый бок, представляя, что Лидия вот-вот прильнет к нему, обнимет и темнота погрузит их обоих в сон.
На этом я оставил его и вернулся в МоМА. Я стоял в атриуме и рассматривал два пустых стула и простой стол. Каждый час каждого дня на Земле появляется Художник, а рядом с ним появляемся мы. Я уже давно появился рядом с Арки Левином. Но еще раньше я появился рядом с Мариной Абрамович.
3
Джейн Миллер не была художником. Она приметила темные брюки, белую рубашку и синий льняной пиджак Левина, его курчавые серебристые волосы и круглые очки, кеды и ухоженные руки. Ей хотелось заговорить с ним, но мужчина, казалось, крепко задумался, и она не желала его отвлекать. Наступило время обеденного перерыва, и квадрат окружала тесная толпа. Напротив Марины Абрамович сидел парень лет шестнадцати. Джейн оглядела пышную шапку каштановых волос над лицом эльфа. Забавный вздернутый носик. Мешковатый пиджак и длинные ноги. Подросток съежился на стуле, точно Абрамович была школьной директрисой и собиралась читать ему нотацию. Но глаз не отводил.
Утром этого дня Джейн пересекла вестибюль своего отеля, вышла на Гринвич-стрит и заметила высоко на карнизе соседнего здания очертания мужской фигуры. Она прищурилась, растерялась и уже готова была испугаться. Но затем с волнением узнала одну из статуй Энтони Гормли[3], усеявших той весной карнизы Нью-Йорка. На крышах жилых и деловых кварталов появились зоркие наблюдатели, которые, казалось, разговаривали не со смертными, сновавшими по тротуарам внизу, а с пространством над застройкой, уходящим ввысь. Стоит сделать шаг — и упадешь с двадцатого, тридцатого, пятидесятого этажа.
Что это за пространство, уходящее ввысь, гадала про себя Джейн. Каковы на вкус потоки воздуха между жизнью и смертью? Неужто стремительное падение на землю с высоты внедряет вас в смерть глубже и быстрее, чем обычная кончина во сне? А если вы находитесь под действием морфия, то уходите целиком или по частям, оставляя в комнате свои парящие фрагменты? Джейн много думала об этом после смерти Карла. Как могла она удостовериться, что все лучшее, что в нем было, уйдет вместе с ним? Казалось, какие-то его частички остались тут. Женщина вновь и вновь повторяла про себя дорогое имя, как бы компенсируя тот факт, что теперь редко произносила его вслух. Она скучала по Карлу — мучительно, душераздирающе, убийственно. Ее тело так и не приспособилось к одиночеству. Всю зиму она нуждалась в дополнительных одеялах. Теперь, очутившись в Нью-Йорке, Джейн еще больше, чем когда-либо, жаждала общения с ним. Она не подозревала, что, когда путешествуешь в одиночку, почти все время молчишь, если не считать приветствий, которыми обмениваешься с гостиничным персоналом на стойке регистрации, и коротких диалогов с официантами. И некому было поведать о тех вещах, которые она видела впервые в жизни. «Я здесь! — хотелось взахлеб рассказывать всем подряд. — Я в Нью-Йорке!»
Возможно, на всех этих крышах действительно стоял Карл — не тридцать одна статуя из чугуна и стекловолокна, а ее муж, наблюдавший за ней, пока она передвигалась по городу. Повинуясь порыву, Джейн помахала статуе и улыбнулась.
Она доехала на электричке от Канал-стрит до Пятьдесят третьей улицы, радуясь тому, какой знакомой сделалась эта улица за последние три дня. Прошла мимо кофейни «Данкин донатс», откуда доносился аромат горячей выпечки, поднялась по лестнице. Тротуар был испещрен серыми пятнышками жвачки, которые Джейн вначале приняла за конфетти. Ее окружали беспрестанный рев машин, нескончаемое мельтешение пешеходов. Но между зданиями носился невесть откуда взявшийся свежий морской ветер. На этот раз Джейн не привезла на экскурсию группу учеников. И не пыталась ничего объяснить Карлу. Ей нужно было думать только о себе, и уже очень давно. Зато как здорово, что в ее распоряжении еще целых две недели и можно делать все, что заблагорассудится.