Страница 4 из 5
В словах Пугачева о некрасовцах, по сути, акцентировалось сложное народное представление о том, что по мере освоения «чужого» пространства, оно способно стать «своим», сакрально насыщенным. В традиционной системе ментальных координат география, таким образом, оказывалась разновидностью этических принципов, а путешествие рассматривалось «как перемещение по «карте» религиозно-моральных систем: те или иные страны мыслились как еретические, поганые или святые». Как отмечалось в литературе, мифологема пути выступала в таких случаях «не только в форме зримой реальной дороги, но и метафорически – как обозначение линии поведения», целью которого «является не завершение пути, а сам путь, вступление на него, приведение своего Я, своей жизни в соответствие с путем, с его внутренней структурой, логикой и ритмом» [9, с. 240–242; 25, с. 268]. Данный мотив четко прослеживается в самозванческой интриге Пугачева, определяя его реальные и легендарные маршруты. Известно, что во время попытки заявить казакам о своем подлинно «высоком происхождении», он рассказывал, что «ходил в Польше, в Цареграде, во Египте, а оттоль пришол к вам на Яик» [6, с. 147]. Сакральная география объявленных путешествий должна была символизировать идею избранничества, органически вытекавшую из деления земель на праведные и грешные. Однако с первого раза наметившееся было «воплощение» в императорской ипостаси не получило развития. По поступившему извету Пугачева арестовали, 4 января 1773 г. доставили в Казань и после допроса заключили в тюрьму. Вопрос о его судьбе рассматривался в Петербурге, где он был осужден на пожизненные каторжные работы в заполярном Пелыме. Но приговор прибыл с трехдневным опозданием. Находясь в тюремном остроге, Пугачев внушил к себе такое доверие окружающих («колодники, также и солдаты почитали меня добрым человеком»), что сумел подстроить успешный побег [6, с. 66]. Уйдя от преследователей, он уже целенаправленно двинулся к яицким казакам, укрывался на Таловом умете и в других глухих степных хуторах, встречался с участниками недавнего восстания 1772 г. на Яике. В разговорах с ними принимал самое заинтересованное участие, задавая сочувственные вопросы: «Какие вам, казакам, есть обиды и какие налоги?» Горько упрекал собеседников: «Как де вам, яицким казакам, не стыдно, что вы терпите такое притеснение в ваших привилегиях!» [18, с. 128, 116]. И, наконец, объявил себя «третьим императором». В ответ на неожиданное признание «Караваев говорил ему, Емельке: «Ты-де называешь себя государем, а у государей-де бывают на теле царские знаки», то Емелька встав з земли и разодрав у рубашки ворот, сказал: «На вот, кали вы не верите, щто я – государь, так смотрите – вот вам царской знак». И показал сперва под грудями, как выше сего он говорил, от бывших после болезней ран знаки, а потом такое ж пятно и на левом виске. Оные казаки, Шигаев, Караваев, Зарубин, Мясников, посмотря на те знаки, сказали: «Ну, мы теперь верим и за государя тебя признаем» [6, с. 161–162].
«Императорскую» роль Пугачева стоит считать закономерным итогом его предшествовавшей биографии и благоприятного стечения сложившихся обстоятельств. Причем на Таловом умете договаривающиеся стороны быстро нашли общий язык, словно давно искали именно друг друга. Впоследствии один из участников встречи, вспоминая о ней, будто бы даже сформулировал причины поддержки казаков: «Тогда де мы по многим советованиях и разговорах приметили в нем проворство и способность, вздумали взять ево под свое защищенье, и ево зделать над собою атаманом и возстановителем своих притесненных и почти упадших обрядов и обычаев» [21, л. 1об-2]. «Выбрав» себе «государя», казаки, по свидетельству Пугачева, стали оказывать ему «яко царю, приличное учтивство» [6, с. 71]. В ответ на появление «истинного» царя в сентябре 1773 г. на Яике вспыхнул пугачевский бунт.
Заметим, что самозванческая интрига зародилась в среде яицких казаков, от которых Пугачев получил высокий кредит доверия. Для остального же люда достаточно было уверений казаков, издавна служивших объектом народной идеализации. Так, пугачевец Иван Творогов на допросе показал: «Злодея почитал я прямо за истинного государя Петра третьего, потому, во-первых, что яицкие казаки приняли и почитали его таким; во-вторых, старые салдаты, так, как и разночинцы, попадающие разными случаями в нашу толпу, уверяли о злодее, что он подлинной государь; а, в третьих, вся чернь, как-то: заводские и помещичьи крестьяне, приклонялись к нему с радостию и были усердны, снабжая толпу нашу людьми и всем тем, что бы от них ни потребовано было, безоговорочно». О том же слова другого Ивана – видного бунтовщика Белобородова, что хотя «он в лицо ево и не признал, однако, по уверению Голева и Тюмина, как они служили при бывшем императоре в гвардии, считал и в мыслях за истинного государя, да и другим во уверение объявлял» [18, с. 162, 330–331]. И подобным сообщениям несть числа.
В условиях признания венценосных запросов харизма Пугачева удвоилась сакральной ценностью царской власти, а высокая самооценка стала завышенной, что, несомненно, придало уверенности всем его поступкам. Об этом однозначно говорят красноречивые свидетельства источников: «Потом, вошед в церковь, приказал попам служить молебен и на ектениях упоминать себя государем, а всемилостивейшей государыни высочайшее имя исключить» [18, с. 141–142]. Или, как это было в Алатыре, когда после взятия города, Пугачев первым делом «велел отрубить голову городничему, а на утро следующего дня согнать народ в собор приносить присягу. Собрался народ, собор переполнен, только посредине дорожка оставлена, царские двери в алтарь отворены. Вошел Пугачев и, не снимая шапки, прошел прямо в алтарь и сел на престол; весь народ как увидел это, так и пал на колени – ясное дело, что истинный царь, тут же все и присягу приняли» [8, с. 9].
Прочному вживанию Пугачева в образ Петра III также способствовал его внешний вид. Нарядная одежда становилась важным элементом обоснования его претензий на царское имя. По словам очевидцев, он отличался от других «богатым казачьим, донским манером, платьем и убором лошадиным». Позже Пугачев привез из Яицкого городка «красную ленту, такую, какие ‹…› на генералах видал, и ту ленту надевал он на себя под кафтан». Чтобы нарядить «царя-батюшку» казаки привезли ему «бешмет коноватной, зипун зеленой суконной, шапку красную, кушак, а сапоги были куплены Мясниковым» [18, с. 106, 131]. Неслучайно, в казачьем фольклоре повстанческий вождь и «по обличью» был царем: «Парчевый кафтан, кармазинный зипун, полосатые канаватные шаровары запущены за сапоги, – а сапоги были козловые с желтой оторочкой ‹…› шапка на нем была кунья с бархатным малиновым верхом и с золотой кистью, – а кафтан с зипуном обшиты широким в ладонь, прозументом» [7, с. 181–182].
Но однажды признанному государем, Пугачеву, как и любому другому успешному самозванцу, необходимо было постоянно поддерживать высокое реноме в глазах «подданных». О таких попытках свидетельствуют, например, его именные манифесты и указы. Вчитаемся и вдумаемся в них: «Точно верьте: в начале бог, а потом на земли я сам, властительный ваш государь», – убеждал он башкир Оренбургской губернии в указе от 1 октября 1773 г. Иногда в заявлениях самозванца доходило едва ли не до самообожествления: «Глава армии, светлый государь дву светов, я, великий и величайший повелитель всех Российских земель, сторон и жилищ, надо всеми тварьми и самодержец и сильнейшей своей руке, я есмь», – безапелляционно утверждалось в преамбуле именного указа атаману В. И. Торнову в декабре 1773 г. [5, с. 26, 41]. В увещании пугачевского полковника Ивана Грязнова жителям Челябинска можно найти любопытный параллелизм повстанческого Петра III и Мессии: «Господь наш Иисус Христос желает и произвести соизволяет своим святым промыслом Россию от ига работы, какой же, говорю я вам – всему свету известно» [17, с. 74].
Поскольку аутентичность «императора казаков» не вызывала сомнений повстанцев, он считал себя вправе быть верховным распорядителем жизней и судеб. Потому полагал возможным распоряжаться душами людей – печься об их спасении («И желаем вам спасения душ и спокойной в свете жизни» [5, с. 48]), либо лишать их такой возможности. Обратим внимание на текст казачьей исторической песни «Поп Емеля», главный персонаж которой, обращаясь к казакам, просит: «Головы рубите, а душ не губите» [13, с. 154]. Вероятно, сознанием права вершить «высший суд» следует объяснить неоднократные публичные угрозы «изменникам»: «А когда повелению господина скорым времянем отвратите и придете на мой гнев, то мои подданные от меня, не ожидав хорошее упование, милосердия б уже не просили, чтоб на мой гнев в противность не пришол; для чего точно я присягаю именем божиим, после чего прощать не буду, ей, ей»; «Кто не повинуется и противится: бояр, генерал, майор, капитан и иные – голову рубить, имение взять» [5, с. 26, 37]. Причем слова Пугачева не расходились с делами и становились весомым подспорьем народной веры в своего лидера. Тимофей Мясников вспоминал, как в первые же дни бунта «самозванец повесил двенатцать человек. Тогда все бывшие в его шайке пришли в великой страх и сочли его за подлинного государя, заключая так, что простой человек людей казнить так смело не отважился бы» [16, с. 99]. Поэтому рядовые повстанцы часто не решались на самовольное пролитие крови пленников, дожидаясь появления «третьего императора». Казак Иван Ефремов в подробностях повествовал о таких типичных расправах в Яицком городке, которые начались лишь после того, как «приехал из Берды и злодей Пугачов» [18, с. 180].