Страница 1 из 8
A
Олигер Николай Фридрихович
Николай Олигер
Один
Олигер Николай Фридрихович
Один
Николай Олигер
Один
Большая, красновато-желтая, со множеством черных окон, тюрьма стояла на высоком бугре, над рекой, и, поэтому, издали была похожа на укрепленный замок. Из города арестантов водили туда по длинной, грязной дороге, пересекавшей болотистую равнину. Идти нужно было долго, больше часа, и чем ближе подходили к красновато-желтому зданию, тем скорее исчезало фантастическое сходство. А когда открывалась, наконец, узкая калитка в старых, окованных ржавеющим железом воротах, то уже совсем ясно было видно, что это самая обыкновенная тюрьма, старая, грязная и безобразная.
В тюрьме было тесно. Когда ее строили много лет тому назад, то не предполагали, что в этом глухом южном уголке будет когда-нибудь так много преступников.
Тогда вокруг тюрьмы и города тянулись, от моря до самых гор, степи -- широкие, зеленые, слегка холмистые. Но были они пустынны, и людей во всем этом краю было совсем мало.
Теперь только, с недавнего времени, сделалось тесно. Пришли люди, порезали степь на клочья, погнали по девственной почве запряженных в тяжелые плуги волов. И от города к тюрьме, по болотистой дороге, все чаще ходили маленькие партии: посредине серые, в халатах и круглых шапках, а по краям тоже серые, но с ружьями и блестящими штыками.
А когда кроме воров, убийц, фальшивомонетчиков и растлителей, появились, наконец, еще и политические, то этих политических совсем уже некуда было запирать.
Начальник тюрьмы, жирный человек, весь мягкий и с волосатым звериным лицом, сердился, писал по начальству бумаги и ходатайствовал. Но политических не убирали.
Было их, сравнительно с уголовными, совсем немного. Три, четыре, пять человек. Набиралось иногда до десятка, но очень редко. А в среднем установилась пока норма -- четыре.
Запирали их на каторжном коридоре, выстроенном в два яруса, с висячей железной галереей вокруг дверей верхних одиночек. В высоком, пустом коридоре каждый звук разносился явственно и гулко, и, поэтому, там с утра до вечера громко, как колокола на Пасхе, звенели кандалы. И ночью, когда все стихало, от времени до времени тоже лязгали и стучали где-то невидимые железные звенья, как будто ворочалось большое и сильное скованное чудовище.
Политические одни только во всем этом коридоре не носили кандалов и одевались в вольное платье. Когда их выводили по коридору на прогулку, то они были похожи на случайных гостей. Но когда они возвращались обратно, -- за ними захлопывались толстые желтые двери их одиночек, и все эти двери, во всем коридоре, -- шестьдесят штук, -- были совсем одинаковые. С круглым волчком для надзора и с безобразным висячим замком, какими запирают мучные лабазы.
Война задержала отправку каторжников в сибирские тюрьмы. Их помещали по двое в тесную одиночку, но прибыла еще одна партия, и для нескольких человек мест не хватило. Тогда жирный начальник перевел трех политических в большую камеру нижнего этажа.
Это было радостное новоселье.
Сначала здоровались, жали руки и приветствовали друг друга, как хорошие старые знакомые. Потом долго разбирали и раскладывали по местам свои пожитки: чайники, стаканы, книги и тетради. Книги -- по три на брата, а тетради перед каждой вечерней поверкой отбирались в контору.
Вечером метали жребий, -- как распределить места на общих нарах. Среднее досталось самому несчастливому, потому что каждый хотел получить место у стенки. Но и средний не огорчился, так как ему тоже казалось, что теперь, вместе, жизнь пойдет иначе и лучше, чем в одиночках каторжного коридора.
До сих пор можно было говорить только полчаса в день, на общих прогулках. И прогулка подходила к концу как раз в тот момент, когда настоящий, горячий разговор только еще начинал завязываться.
Теперь можно было говорить много. Все, о чем говорили, казалось важным и занимательным, а слова лились с языка плавно и свободно, -- и говорящий с удовольствием слушал звук своего голоса.
Когда стемнело, -- гремели замки, хлопали двери; прошла вечерняя поверка. Трое политических долго еще полулежали на нарах, опираясь локтями в подушки, и говорили. В полусвете лампы лихорадочно блестели возбужденные глаза, и острыми углами отбрасывались на недавно выбеленной стене зеленоватые тени приподнятых плеч и затылков.
Политические были еще совсем молоды. Старшему уже в тюрьме исполнился двадцать один год, младшему не хватало одного месяца до восемнадцати.
Все трое сидели в первый раз и сначала немножко гордились своим положением, и высоко поднимали головы, когда шли с конвоем по городским улицам, но через полгода сиденья праздничное успело сделаться будничным и принизилось.
И теперь сделалось ясно, что праздничное и гордое возможно только там, по ту сторону стены и болотистой равнины, а здесь нужно дышать, двигаться и говорить только для того, чтобы жизнь не совсем походила на смерть.
Когда вспоминали прежнее, -- свободные годы удлинялись, развертывались, окрашивались в яркие и свежие, весенние краски. И что-то особое, более мягкое и ласковое, приобретала, благодаря бледному отблеску этих красок, даже гладкая белая стена, всегда плоская и обидно равнодушная.
Уже поздно ночью, когда начали, наконец, слипаться глаза, а слова уже не так послушно следовали одно за другим, самый младший вдруг прыснул от смеха и зарылся лицом в подушки.
Другим тоже сделалось весело. И только посмеявшись уже, они спросили младшего:
-- Ты чего?
-- Да так, вспомнилось что-то... Говорили о работе в наших станицах, -- я и вспомнил. Был у нас дома на валах, над ручьем, старый баз... Так в этот баз меня батька все пороть водил...
-- Ну?
-- Правда. И так я не любил этот баз. А теперь -- посмотрел бы. Может быть развалился уже. Давно я из дому-то. Пожалуй, что и развалился.
-- В базу летом хорошо, прохладно. Если кровля толстая -- не пропекает.
И, закрыв глаза, ясно видели заросшие вдоль плетней бурьяном станичные улицы, прохладные базы с широкими скрипучими воротами, тонкую, зубчатую синеву гор в глубокой дали.
Старший уже совсем закрыл глаза, дышал ровно и медленно. Но младший еще возился, толкал его под бок, будто нечаянно.
-- Ну...
-- Или, вот, водится у нас змея, называется -- желтобрюх. Я был мальчишкой, так хотел поймать.
-- Желтобрюх -- он сильный.
-- Вот. Согнулся, как пружина, да прыгнет. И сбил с ног, а потом синяк остался.
-- А я не видел желтобрюха. И в базе меня не пороли, -- с сонной мечтательностью говорил средний. -- Хорошо у вас в станицах.
Старший и младший -- нестроевые казаки, а средний -- по званию мещанин, -- рабочий, слесарь. И теперь, в тюрьме ему очень нравилось, когда рассказывали о змеях и о просторных базах, где прохладно летом. Хотелось тоже и самому рассказать что-нибудь такое, от чего не пахло бы городской пылью и дымом фабрики. Но ничего не вспоминалось и, поэтому, было немного грустно.
Около полуночи, когда совсем уже засыпали и только изредка перекидывались отрывистыми, ленивыми словами, бесшумно отодвинулась жестяная покрышка дверного волчка и оттуда пристально посмотрел чей-то глаз, -- светлый, большой, с нависшей рыжеватой бровью. Остановился неподвижно, не мигая, как глаз какого-нибудь глубоководного моллюска с холодной кровью и ленивыми движениями.