Страница 1 из 2
A
Рассказ из антологии «Вкус», 1991
Ирина Полянская
Ирина Полянская
РЫНОК
(Рассказ)
Я иду на рынок пешком — туда час ходьбы, — лениво, борясь со сном, не до конца его преодолевая, потому что спячка, должно быть, створожила и расщепила самую кровь, иду по цветущему клевером и седым одуванчиком пустырю, как по дну морскому, точно каждое движение сковывает вода, каждое — разрывают длинные волокнистые водоросли. За мною катится, стуча по ухабам, сумка на колесиках. Мысль распластана по поверхности дороги, доступной зрению, вяло шевелит своими щупальцами в поисках добычи, но, не найдя ее, уходит в убежище, куда ее оттеснила спячка: умилительный для сердца образ, город детства, хотя на самом деле, обратясь к реальности, точнее сказать — казарма детства, где только растения и твари были к тебе по-настоящему дружественны и также пострадали от пил и решеток. Но в идеальных условиях памяти, в хрустальном сосуде даже плавающий сверху мазут кажется свойственником радуги, и воздушные пути неведения все куда-то ведут, ведут, пока не обозначится пропасть. Один из них ведет на рынок, который изобилен и разноцветен, как и теперешний, но этот, я знаю, лишь грубо, материально подражает тому, и это так страшно, точно он весь целиком отразился в зеркале уже после того, как сам предмет растворился в пространстве, а отражение осталось и манит, и дразнит, и лжет. Что — бабки из наших Липягов были менее корыстолюбивы теперешних липецких, калужских, арзамасских? Впрочем, возможно, и бабки стали жестче, поскольку рубль уже не тот, он ужимается, как шагреневая кожа, купюра, как лист сухой, отлетает от рук, тогда как прежде рубль мог важничать, достойно лежал во мраке кошелька и превращался на рынке в три стакана клубники, три — смородины, сладкую морковь, редис, пучок петрушки, в петушка на палочке и пятак для нищенки. Сравнивать жизни — бездарное дело, в чем-то даже неблагородное, потому что за нами идут наши дети, и уж каково им придется, боже не приведи.
Я спускаюсь с пустыря и вижу, как со всех сторон к рынку стекается народ. У богатых продавцов — богатые помидоры, с лакированной шкуркой, мясистые, фальшивые, как и все на рынке, все на свете. Пока обман блуждал по своим законным владениям, по поверхности, будь это сиятельный паркет тех кабинетов, где возделывается человеческая глупость или маленькая человечья душа, все было терпимо, но когда он проник внутрь природы и расщепил бога вещества, тогда... Внутри каждого овоща, всякого фрукта разыгралась невидимая миру драма, та же, что в моей крови. В детстве, когда я болела, мама объясняла: это в крови твоей борются друг с другом красные кровяные с белыми больными шариками. Я засыпала и видела, как разражается сражение во мраке моей крови, как вылетает, ощерившись копьями, белая конница, а красная кавалерия покрывается сплошным панцирем щитов, и копья уже стоят в них горизонтально, гудя. Но вот открыла гневное свое лицо красная конница и понеслась на белую, и произошла сеча жестокая, и наши победили, о чем засвидетельствовала ртуть поутру. И вот ртуть разлита в воздухе, свинец растворен в воде, а небо в лице не изменилось, точно за его перистыми, его кучевыми по-прежнему заседают ангелы; и я, и небо, мы с виду почти не изменились, как те несчастные, которых бьют в тюрьмах бутылями с водой, обернутыми в тряпье, чтобы на теле не оставалось следов, и отбивают внутренности. Пейзаж неба тот же, и облака не пострадали, и закат как во время оно. И я, и небо, и помидор — мы лжем: не красные кровяные, не белые ледяные, не нитраты сжигают плод изнутри, а все та же немилосердная ложь, как трупный червь, о которой люди думают, что они ее изобрели, что они ею воспользуются, вот встанут как следует на ноги, сядут на престол, а потом прогонят ее во имя детей, а на самом деле это она изобрела их, она их вылепила и уже не отпустит. Ну да, богатые идут и бедные, как рать белых шариков прореживает закрывающих лицо ладонями красных, но это все лишь кажется нам, на самом деле все бедные, как моя соседка Таня, которая может позволить себе купить для сына самое лучшее, а его потом рвет, выворачивает наизнанку, когда он наестся муляжа, он уже сыт по горло отражением, и в его крови завязывается неравная схватка. Я, родившаяся давно, когда воздух еще не был спален и не так высосаны из зелени витамины, я сильнее Таниного сына, но не сильнее своей матери, родившейся в разгар гражданской и в детстве частенько питавшейся одним воздухом, который все же прокормил ее на долгие годы вперед. Теперь он износился, и первый ангел неслышно задул в свою трубу, выдувая последние пузыри воздуха из ослабевших легких. Может, именно поэтому я не могу больше сочинять, жизнь превзошла фантазию, не могу написать, не покривив душой: «Наташа проснулась рано утром», или «Сергей Сергеев встретил своего приятеля на Кузнецком мосту», потому что хорошо знаю, что и Наташа, и Сергей Сергеев, стоя хоть на Кузнецком, хоть на Аничковом мосту, стоят над обрывом и что у них нет сил жить так, чтоб это было достойно описания.
Они не изменились со времен Рубенса: овощи поигрывают накачанными мускулами, палевыми гроздьями светится виноград, янтарный сок распирает груши, как груди молодой матери молоко, дыни лежат, наморщив лбы, как скифские божества, апофеозом плодородия громоздятся разнокалиберные арбузы, снопики зелени топорщатся на столах, перевязанные нитками, но нет аромата, нет запаха. Но все так же они хрустят на зубах, ради хруста и покупаешь. Да, мне кажется, что с натюрмортов художника глядит скорбный иконостас овощей и фруктов, отдавших богу душу. Они там, в раю — смотрят с высоты на ими брошенное тело. Все реже звучит фраза, обращенная к продавцу: креста на тебе нет. У всякого свой крест! Все реже кричат: «Спекулянты!» Какие они спекулянты. Взгляни правде в ее невыносимое, гневное лицо. Вот бабушка равнодушно отвешивает матери с дочкой на руках триста граммов ягод: кто-то так же равнодушно отвешивает ее собственной внучке граммы чего-то другого, так же пристально глядя на стрелку весов, боясь передать; бабушка и стоит здесь с утра до вечера, чтобы восполнить деточке своей хоть проданной клубникой. Восточные люди стоят, по грудь утонув в крупной, граненой черешне. Все реже попадаются среди них шутники, торговля осуществляется молча. Никто не в силах лгать так, как лгут эти насурмленные, напомаженные, раскрашенные фрукты, лгут неистово, втираясь в доверие неизбалованному глазу, лгут с наслаждением, точно творят вендетту: за то, что вы погубили нас, мы истребим вас, ибо наше вещество накапливает яд.
Ешь селитру, пестициды жуй.
День ваш последний приходит,
ананас и рябчик.
Не торгуются. Бесполезно. У нас в городе невесту будущая свекровь обязательно водила на рынок, чтобы посмотреть, как она умеет покупать. Должно быть, эту прекрасную традицию похоронили.
Деловитый — думает, что он любого перехитрит, — стоит хозяин, отвешивая синеглазку. На задах огорода у него растет синеглазка для семейного пользования на чистейшем навозе, не то, что эта, с картофельного поля, на чем она выросла, это секрет. Но и земля, и воздух, сговорившись, давно перехитрили смекалистого хозяина. Неподалеку от его дома вяло ползет, как умирающая змея, отравленная река и подмывает грунтовые воды вглубь и вширь, а в стороне стоит каучуковый завод, с виду смирный, огороженный, но время от времени жителей поселка подташнивает, и лопаются сосуды в глазах.
Фрукты гремят как погремушки. Во взломанные двери природы рекой течет отрава. Бледная рать наступает с воинственным кличем, но на рынке его не слышно. Многое продано, малое куплено.
Помыкавшись по рынку, я встала в небольшую очередь за государственной черешней, клюнув на невинную физиономию продавца. Он был высокого роста, кудрявый, в очках; единственное, что могло смутить в его интеллигентном облике, — это красные, как вишня, мокрые губы. Я пристроилась за старушкой в кружевной накидке, которая свидетельствует отнюдь не о старушечьем кокетстве, а о мощном инстинкте выживания интеллигентного человека, воспротивившегося обезличиванию. Пусть стоптаны туфли, и юбка не по размеру, но накидка — это ее последняя собственность в мире общей беды, она тянет за собой, как шлейф, представление о жизни, которую ведет эта скромная интеллигентная старушка с прозрачными слабыми руками, она защищает тело от холода, а душу от наготы и грубости мира. Продавец не столько взвешивает черешню, сколько нас всех на своих блудливых весах, ибо только слепой не заметит, что стрелка на весах косит. Он взвешивает играючи, с веселой прибауткой, не уважая нас, видящих, что весы лгут, но не способных сказать даже такую небольшую правду ему в глаза. Старушка попросила полкило, и он ласково-пренебрежительно возразил, что стоило стоять на жаре за такой малостью. Она стала оправдываться, что у нее в кошельке мало денег, а еще надо купить то-то и то-то. У всех нас стрелка косит, все молча выслушиваем его жизнерадостные тирады. Казалось, этот Атилла все же пожалеет старушку, ее дрожащие пальцы, шарящие в кошельке, может, у него мать тоже старушка, но это была напрасная надежда. Он уже привык к слезам стариков и детей, к своим хитрым весам и не представлял, что могут быть другие. Он привык к тому, что все врут, все ищут выгоду, и старушки, и их накидки, и продавцы, и покупатели, врут краснощекие помидоры и пупырчатые огурцы, врут телекомментаторы и книги, все врут и косят, все, кроме денег, которые, правда, врут больше всех. И он обирает старушку, и меня, с паршивой овцы хоть гривенник.