Страница 30 из 52
– Но в более глубоком сне сновидения нередко бывают даже еще ярче и реалистичней, – возразил он с саркастической улыбкой. – Нет уж, лучше буду играть по-старому.
Я не без радости подметил, что он по-прежнему рассматривает свой сон как некий интересный временный психологический феномен. (На том, в качестве чего еще он мог этот сон рассматривать, я предпочел не останавливаться.) Даже признавая исключительную напряженность своих эмоций, Морленд всегда подавал свои высказывания в эдаком шутливом ключе. Раз он сравнил свои сны с манией преследования параноика и вскольз заметил, не пора ли ему удалиться в сумасшедший дом.
– Там я смогу окончательно забыть про пассаж и все мое время посвятить игре, – добавил он и резко рассмеялся, заметив, что я начинаю размышлять, не вложен ли в эти слова серьезный смысл.
Но некую часть моего сознания не убедили подобные заверения, и когда позже моя комната погрузилась во тьму, воображение продолжало рисовать вселенную в виде огромной арены, где всякому живому существу суждено быть втянутым в заранее проигранную игру на сообразительность против некоего демонического разума, и как бы долго ни тянулась эта игра, похожая на игру кошки с мышью, ее исход всегда известен заранее – или почти всегда, потому что каким-то чудом этот разум может и проиграть. Я поймал себя на том, что сравниваю его кое с кем из шахматистов, которые, если вдруг не способны победить противника мастерством, все равно добиваются успеха – за счет одного только поведения за доской, призванного вызвать у противника раздражение и лишить его ясности мысли.
Подобный настрой внес определенную окраску и в мои собственные неясные сновидения; не отпускал он и на следующий день. Шатаясь по улицам, я чувствовал, как меня переполняет беспокойство, и ощущал нервную натянутость и страдание в каждом промелькнувшем передо мною лице. Я словно впервые обрел способность заглянуть за маску, которую носит каждый человек, особенно в переполненном городе, и увидеть, что скрывается за ней: самовлюбленная ранимость, затаенное раздражение, страстное упрямство, крушение надежд – и над всем этим тревога, слишком трудноопределимая и чего-то недосчитывающая, чтоб именоваться страхом, но тем не менее заражающая каждую мысль и действие и делающая самые обыденные вещи пугающими. И мне казалось, что социальных, экономических, психологических факторов, даже смерти и войны недостаточно, чтобы объяснить подобное беспокойство, и что это и впрямь порождение чего-то сомнительного и опасного в самом строении вселенной.
Вечером я опять забрел в пассаж. Здесь я тоже ощутил некие перемены, ибо рассеянность Морленда была уже не той расчетливой скукой, с которой я был знаком, а усталость шокирующе бросалась в глаза. Один из трех его противников, беспокойно поерзав на стуле, напомнил, что давно сделал ход, и Морленд так вздернул голову, будто очнулся от дремы. Он немедленно походил в ответ и сразу потерял ферзя, угодив в ловушку, которая была очевидна даже мне. Немного позже он проиграл еще одну партию в результате не менее элементарного промаха. Хозяин пассажа, крупный, раскормленный тип, вперевалку подошел и с бесстрастным выражением на мясистой физиономии остановился за спиной у Морленда, словно изучая позицию последней игры. Морленд сдал и эту.
– Кто победил? – спросил хозяин.
Морленд указал на противника. Хозяин неопределенно хмыкнул и отошел.
Больше играть никто не сел. Пассаж должен был вот-вот закрыться. Я точно не знал, заметил ли меня Морленд, но через некоторое время он встал, кивнул мне и взял шляпу и пальто. Мы направились к себе в меблированные комнаты. Путь был не близкий. По дороге Морленд едва произнес пару слов, а мое ощущение нездорового проникновения в окружающий мир тоже держало меня в молчании. Он, как и обычно, шагал длинными, чуть скованными шагами, сунув руки в карманы, глубоко нахлобучив шляпу и хмуро уставившись на тротуар футах в десяти впереди.
Когда мы вошли в комнату, он сел, не снимая пальто, и произнес:
– Ну конечно, это я из-за сна проиграл три партии. Когда я сегодня проснулся, он был до ужаса четким, и я почти вспомнил точную позицию и все правила. Я тут начал рисовать схему…
Он указал на обрывок оберточной бумаги на столе. Торопливые пересекающиеся линии, в спешке не доведенные до конца, изображали нечто вроде угла неопределенно большей сетки. Там было около пятисот клеток. На некоторых имелись значки и названия фигур, а отходящие от них стрелки показывали направления ходов.
– Добрался только досюда, уже начинаю забывать, – проговорил он устало, глядя в пол. – Но я по-прежнему очень близко. Это как математическая головоломка, которую ты почти разгадал. Части доски мелькали у меня в голове весь день; казалось, одно небольшое усилие – и удастся ухватить все целиком. И все же не удалось. – Его голос изменился. – Понимаете, я на пороге поражения. Это все та фигура, которую я прозвал стрелком. Ночью никак не мог сосредоточиться на доске – стрелок словно заслонял все остальные фигуры. И что хуже всего, он на самом острие неприятельской атаки. Я просто жажду взять его. Но нельзя, ведь это еще и некое орудие, приманка в стратегической ловушке, заложенной противником. Если я возьму стрелка, то неминуемо откроюсь и партия будет проиграна. Так что приходится смотреть, как он подкрадывается все ближе – у него довольно уродливый скачущий ход с двумя изломами, – и не забывать, что мой единственный шанс – это сидеть тихо, пока противник не перехитрит самого себя и я не получу шанса контратаковать. Но этого не будет. Очень скоро, возможно даже сегодня ночью, нервы не выдержат, и я возьму стрелка.
Я с огромным интересом изучал схему и вполуха слушал все остальное – в том числе и подробное описание наружности стрелка: голова как бы из пяти долек… голова, почти скрытая капюшоном… какие-то придатки, с четырьмя суставами каждый, выглядывающие из-под мантии… некое восьмизубое оружие с колесиками и рычагами и какие-то пузырьки, будто бы для яда… поза, наводящая на мысль, что фигура целится из этого оружия… все причудливо вырезано из какого-то глянцевитого красного камня с фиолетовым отливом… выражение жестокой, сверхъестественной злобы…
Тут все мое внимание сфокусировалось на схеме, и меня пробрала дрожь, поскольку я узнал два знакомых названия, которые Морленд никогда не упоминал при мне днем, – «кольчатая тварь» и «зеленый правитель».
Ни секунды не колеблясь, я рассказал, как три ночи назад слышал его разговоры во сне и как точно совпадают с названиями на схеме странные слова, которые он тогда произносил. Все это я выложил с прямо-таки мелодраматической поспешностью. Открытие надписей на схеме, само по себе не особо поразительное, потому, наверное, произвело на меня столь сильное впечатление, что до той поры я успел забыть или загнать куда-то вглубь сильный страх, который испытал, наблюдая за спящим Морлендом.
Однако, не успев еще закончить, я заметил в его лице растущее беспокойство и внезапно осознал, что эти мои признания и открытия могут подействовать на него далеко не лучшим образом. Так что я решил умолчать о поразившей меня особенности его голоса – впечатлении разделявшего нас огромного расстояния – и о страхе, который он у меня вызвал.
Даже при этом было совершенно очевидно, что Морленд испытал жесточайший шок. Казалось, он пребывал на грани серьезного нервного срыва, когда стремительно метался взад-вперед и бросал совершенно сумасшедшие замечания, вновь и вновь возвращаясь к дьявольской убедительности сна – которую мое откровение, похоже, еще больше усилило, – и наконец разразился невнятными просьбами о помощи.
Эти просьбы произвели на меня немедленный эффект, заставив позабыть любые дикие рассуждения о себе самом. Думать теперь я мог только о том, как помочь Морленду, и происходящее опять представлялось мне проблемой, которую разумней перепоручить психиатру. Наши роли переменились. Я был уже не благоговеющим слушателем, а надежным и рассудительным другом, к которому Морленд обратился за советом. Это более всего придало мне чувство уверенности и сделало мои предыдущие размышления детскими и нездоровыми. Я ругательски ругал себя за то, что потворствовал игре его обманчивого воображения, и теперь делал все возможное, чтобы исправить эту ошибку.