Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 54

— А наверх можно?

— Успеете, успеете, — лениво отозвался Самсонов. — Постелите полотенце да полежите внизу.

Сам он тоже устроился на лавке и закрыл глаза.

Григорьев исполнил совет наполовину, лег повыше, на вторую полку. Дышалось глубоко, как на подъеме, но без надсады и усилий. Тело прислушивалось и расслаблялось. Стало незнакомо и приятно греться внутри, и Григорьев, временами баловавшийся йогой, прошелся мысленно по всему, что знал в себе, как бы огладил себе сердце, желудок и легкие, и остальное, что мог представить, проверил и еще больше расслабил суставы. Тело благодарно примолкло, покачиваясь в невесомости. Обдавали запахи соснового бора, цветущего луга, весеннего сада, пахнуло снежной свежестью, березовым соком — колдовал у туесков Кузьма Самсонович.

— Вошли во вкус? — услышал он голос Самсонова. — Вставайте, лежебока!

— Ну, что вам неймется, Владимир Кузьмич? — взмолился разомлевший Григорьев.

— Пошли, пошли!

Григорьев потащился в банную, там Самсонов окатил его холодненькой — Григорьев и не поморщился.

Ну, теперь валяйте сами, — довольно сказал Самсонов. — Догадались о принципе сего тысячелетнего крестьянского заведения? Гимнастика внутренних органов, дорогуша, особенно сосудов: жар — холод, сжимать — разжимать… Облейтесь еще разок и можете на верхотуру.

Самсонов вытащил из кадушки два парных, пахучих березовых веника, и они вернулись в густой зной. Григорьев залез на верх полка, и тут к нему, подняв веники к потолку и слегка ими потряхивая, чтобы ушла лишняя влага, приступил с торжественным лицом Кузьма Самсонович. «Живого места не оставит», — подумал Григорьев и решил терпеть, как спартанец. Но старик только помахивал около, не касался даже, только расчетливо, по какой-то системе, направлял на тело самый верхний жар, и жар, казалось, беспрепятственно входил внутрь, охватывал там что-то и калил, калил… Жутковато было, будто лежал Григорьев перед стариком весь, до самой сердцевины своей, до позвоночника развернутый, и старый ведун ревизовал его, поправлял, подновлял и восстанавливал на место. Через несколько минут внутри занялся ровный пожар, захотелось пить, все нагнеталось к какой-то нестерпимой точке, и едва эта точка приблизилась, старик опустил опахала, протер григорьевское тело березовой листвой и любовно сказал:

— Ну, передохни… Без спеха только.

Видно, Григорьев не совсем ясно соображал, потому что Самсонов, орудовавший у каменки в брезентовых рукавицах и покоробленной фетровой шляпе, подтолкнул его в другую сторону. Он послушно повернул и, распахнув дверь, вывалился из парной прямо на волю, в вечерний воздух, в запах спелой малины, на выложенную прохладными кирпичами дорожку. Григорьев попрыгал и помахал руками, охлаждаясь, а сделав несколько шагов, увидел среди малинника прудок, размером со среднюю комнату, три взмаха туда, три обратно. Сквозь прозрачную воду просвечивалось кирпичное дно, глубина была изрядная, Григорьев отважился нырнуть, но до дна не дошел, свечой взмыл вверх.





«Холодильник у него на дне, что ли?.. Да он родник приспособил, лапоть старый, это как в прорубь!»

Григорьев ругался шепотом, кружил по прудку, но вылез, когда колотить начало. Ноги сами понесли в баню — греться.

Вот тут-то и началось. Старик уложил его на лавку и, выхватив из кадушки новый, запаренный на мяте березовый веник, в середине которого пряталась можжевеловая кисть, принялся похлопывать по григорьевской спине и ногам, потом окатил настоем из той же кадушки, велел перевернуться и тут похлопал. Потом ливанул и вовсе не водой, а чем-то холодным и вроде густым, с хлебным запахом, после чего принялся растирать пучком обваренной жилистой травы. Запахло полынью, степью и кочевьем. Григорьеву послышалось ржанье коней и дикие вскрики набега. Кем он тогда был? Полонянином, истекающим кровью, которого продадут на константинопольском рынке рабов, или пойманной за косу девкой, или ребенком, которого стряхнули с матери, перекинутой через коня, и оставили под жгучим солнцем среди пыльной полыни? Или, может, лихим наездником, увозившим в свою кибитку четвертую жену?

Дед снова обдал его холодным и темным, Григорьев слизнул смолистую каплю — квас.

— Лучше бы попить дал, старик… — простонал он.

— Не время, голубок, не время, — ласково приговаривал дед, начиная помалу хлестать его веником, да уж не как прежде, а с оттяжечкой, а потом и вовсе пошел работать с обеих рук, только посвистывало.

«Да ведь он уматузит меня до синего цвету», — лениво подумал Григорьев, поворачиваясь то так, то этак по велению Кузьмы Самсоновича. Было ему дремотно и покойно, обрывки странных образов быстро проносились мимо, неузнанные. Кузьма Самсонович все старался над ним, подсунул под нос какой-то пахучий пук и истово втирал новый бальзам. Потом его оставили, он невесомо куда-то поплыл, до него долетали приглушенные слова о каком-то Петруше, о сошнике, который теперь на кривой не объедешь — запатентован, что-то совсем тихо рассказывал отцу Самсонов о нем, Григорьеве, а старик слушал и гулко вздыхал:

— Ох, люди! Ну, люди!

Потом все слилось в одно размеренное: бу! бу! Мощно работал внутри Григорьева мотор. Григорьев ехал по полю, заросшему сизой, сиротливой полынью, вез что-то непонятное и тяжелое и все хотел сбросить его, чтобы ехать быстрее и не бояться, но ему никак не удавалось, непонятное пряталось за его спиной и его было не видно, и тогда Григорьев понял, что главное в том и состоит, чтобы увидеть, и стал вертеться и изворачиваться, но то потянуло его вниз, он стал оседать и проваливаться куда-то, а Санька хлестала его двумя вениками, чтобы он проваливаться не смел, а шел куда надо…

— Да милый, да слышишь ли? Ты гляди-ко, уснул как! — тормошил его дед. — Высохло в нутре-то? Пей вот теперь сколько влезет, эвон в углу кадушка с квасом, с хреном квас-то, как раз такую баню запивать. Хошь теперь мочалься в банной, а хошь окутайся да так лежи, пока главный пот сойдет, а я сынка постегаю малость…

И за все время, пока Григорьев так счастливо страдал в бане, поминутно ощущая абсолютную чистоту своего воскресшего благодушного тела, пока сидел, освежаясь, на крылечке и говорил со стариками о погоде («Будет гроза, непременно будет, сегодня же ночью и будет…»), то о кузнечном деле («В упадок пришло мастерство, в разорение и полную убыль». — «Да машины-то точнее делают и быстрее». — «И точнее, и быстрее, никто не спорит, а мастерства нет как нет!» — «Так, может, и не обязательно?..»), пока знакомился с младшими (явились с корзиной грибов две девицы-красы, с тонюсенькими талиями, в строченых джинсах, с косами едва не до колен — пижонство? самим нравится?), пока усердно потчевали его за долгим обильным столом («Огурчиков попробуйте, помидорок, парниковые у нас, ранние, а вот пироги с этим, пироги с тем, грибочки, жаренные в сметане…»), пока длилась вся эта семейная благодать, которой давно уже не помнил Григорьев и которую познавал сейчас с изумлением и горькой какой-то радостью, — за все это время так и не позволил он возникнуть перед ним недавнему, хоть и стояло оно темной тяжестью где-то рядом, незримо, наготове, но он упорно делал вид, что не замечает его. Прикоснувшись к иному укладу, к иным отношениям, он торопился заполниться ими, зарыться, спрятаться, втиснуться в тесноту чужого дружеского общения, чтобы сбросить с себя то темное, что висело над ним, и это ему почти удалось, можно даже сказать — совсем удалось, он почувствовал себя здоровым, сильным и необходимо эгоистичным, и младшие Самсоновы разок-другой посмотрели на него особо, тут явно клевало, вот так и надо, не с ними, конечно, а в принципе — понравиться самому себе и переть, в полминуты стать не таким, как все, а из другого теста, избранным, для которого все вокруг и предназначено и существует с единственной целью сделать ему приятное, — радужные ощущения возносили его все выше, во властелины мира. «До чего же это просто, — подумал Григорьев, — до чего просто быть властелином, брать, не подлежать вопросам, быть тугим узлом мышц и не замечать сопротивления». Он иронически взглянул на младших Самсоновых, но те несколько раньше утратили к нему интерес и больше не смотрели на него. «Здоровым же я вышел индюком», — подумал Григорьев и в полном отказе от всяких воспарений приналег на бесконечные пироги, по-новому приглядываясь к окружавшим его людям.