Страница 94 из 96
...На обоих берегах растет по пальме, одна напротив другой. Высота одного дерева — 30 локтей, другого — 20 локтей. Расстояние между пальмами — 50 локтей. На вершине каждого дерева сидит по птице. Внезапно хищные птицы заметили в мутной воде рыбу. Взмахнув крыльями, они снялись с вершин и ринулись к рыбе с такими выпученными глазами, будто она увидела в воде что-то страшное, к рыбе с отслаивающейся чешуей. Птицы достигли рыбы одновременно... На каком расстоянии от основания первой пальмы всплыла больная рыба?.. Задача решалась построением двух треугольников — с помощью теоремы Пифагора. X = 50 − X. Рыба с забитыми древесными волокнами жабрами появляется в воде, помутненной фракциями нефти и растворами солей свинца, в 20 локтях от более высокой пальмы, — таков ответ. Птицы зорко всматриваются в серебрящееся под водой тело рыбы с высоты своих пальм. Солнце, используя своих агентов — грибки и водоросли, способствующие оздоровлению воды, выталкивает больную рыбу: ступай на воздух, проветрись, как птица, которая сидит выше уровня воды на 30 локтей, и зрение у нее превосходное, она видит внутри рыбы свинцовую болезнь. Кыш, злые птицы! Вы еще не вернулись из теплых краев!.. А мы никуда не улетали — нам что теплые края, где растут пальмы, что холодные, где сквозь лед пробивается олений мох... Мы всегда с вами, как сизокрылые голуби и чернокнижники-вороны!.. И тишина такая, что слышно, как ластится воздух к бессильной волне.
Ситуация была патовая. Все обрели неподвижность: промокшая насквозь Лида, двое на берегу, третий в тени деревьев.
Лида не знала, сколько времени прошло и как долго еще ей ждать рассвета, — световой партии Luce. «Когда рассветет, мы уйдем», — вспомнила она надпись под 71-м офортом Гойи, на котором изображены клубящиеся фигуры жирных и костлявых ведьмаков, свивших во мраке гнездо из слюны ночных змей, перепонок летучих мышей и испарений ядовитого облака, повисшего над землей. С рассветом они уйдут, скроются в потайных карманах воздуха, откуда вылетят пернатые и наполнят утро беспечным щебетом. Но когда наступит рассвет, когда в дикарское завывание ночного ветра вступят райские голоса Luce, покрывая небо фиолетово-лазурными, розовыми, перламутровыми перьями облаков?..
Тетя Люба внушала Лиде, что нечистая сила не устоит перед молитвой. Лида не могла вспомнить ни одной, кроме слов из псалма, который тетя Люба включила с начала войны в свое молитвенное правило: «Ангелом Своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих. На руках возмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою, на аспида и василиска наступиши, и попереши льва и змия». Но совесть подсказывала Лиде, что она слишком тяжела для ангелов, к тому же ее, как остролист, оплели василиски, и сердце со всех сторон окружено мечами. ХИГО — смерть или совесть?
Лида представляла себе сеть спасительных голосов, ткущуюся над городом, пролетающих по телефонным проводам — от родителей к Валентине Ивановне, от Валентины Ивановны — к Наде, а там, на дне рождения Нади, на которое Лида не пошла, она охватит и Сашу, единственного, кто может догадаться о ее местонахождении. Больше никому о плоте она не рассказывала.
Вдруг Лида увидела, что двое поднялись со своего места и стали уходить в глубь парка. Они скрылись за деревьями, но третий оставался стоять на месте. Лида могла предположить, что они разделились: один с одной стороны чащи следит за ее движениями, другой наблюдает с противоположной, а третий сторожит мостки. Лида изо всех сил всматривалась в темноту. Если они разделились, кто-то остался без зонта, а дождь между тем барабанил с удвоенной силой. Если же они, махнув на Лиду рукой, совсем ушли, почему остался третий?.. И тут ее осенило: третий не был человеком — это было наполовину снесенное ветром дерево, о котором Лида забыла. Она стала осторожно подводить плот к берегу, озираясь по сторонам, готовая в любую секунду, если заметит чье-то движение за деревьями, отплыть снова на середину озера. Все было тихо. Лида причалила к противоположному берегу, немного помедлила на плоту — и выбралась на сушу... Как только она оказалась на берегу, стали видны просветы между деревьев, а за ними огоньки деревни, еще не поглощенной городом. Лида устремилась к домам, миновала деревню и очутилась на окраине города. У первого же прохожего спросила время и услышала, что только половина двенадцатого. Дома родители, полагая, что она на дне рождения Нади, тревогу поднять не могли. Под проливным дождем Лида что есть сил помчалась домой.
Утром ее на «скорой» увезли в больницу с крупозным воспалением легких...
Когда Лида открыла глаза в палате, ночные видения растаяли в воздухе. Деревья перестали за нею гонятся, словно гигантские фигуры, огромные качели, ударившись о тормозную доску, замерли, и слово ХИГО растаяло в солнечном свете. По стенам палаты, в которой она лежала, сквозь солнечные пятна бродила узорчатая тень листвы. Лида от слабости не могла обернуться и посмотреть в окно, но, судя по сквозным очертаниям теней, за ним царил зеленый май. В проеме двери неподвижно стояла белая фигура — то ли смерть, то ли совесть. Лида сфокусировала взгляд на белом и поднимала глаза все выше, пока они не остановились на белом пятне лица. Она зажмурилась и снова открыла глаза.
Ксения Васильевна подошла к Лидиной кровати и взяла ее за кисть руки. Лида почувствовала толчки крови в кончиках ее пальцев. Ксения Васильевна следила за стрелкой своих ручных часов. Наконец она положила Лидину руку поверх одеяла и строго произнесла: «Мы спасли тебя...» — «Большое спасибо», — ответила Лида.
Личная мелодия
(Ирина Полянская и ее последний роман)
В 1982 году журнал «Литературная учеба» предложил мне поучаствовать в одном проекте: им нужны были литературные критики, готовые сопроводить публикации начинающих авторов своим предисловием. Я согласилась почитать несколько рукописей, оговорив себе право вернуть все, что не придется по вкусу. Это не был «самотек» — какой-то редакционный фильтр рукописи уже прошли. Но чтение все равно оказалось неутешительным: все повести и рассказы выглядели так, словно их испекли в одной пекарне по стандартному рецепту. Я досадовала на себя, что ввязалась в пустую затею, и когда очередь дошла до повести под названием «Предлагаемые обстоятельства», принялась читать ее с тем внутренним раздражением, которое возрастало по мере того, как увеличивалась стопка отвергнутых мною редакционных папок. Бегло пробежала глазами страницу, остановилась и, не веря себе, вернулась к первой фразе. Неужели писатель? Имя мне ничего не говорило: какая-то Ирина Полянская. Но словесная ткань повести завораживала и свидетельствовала о даре и мастерстве (только позже я выяснила, что в ленинградской «Авроре» был уже напечатан ее рассказ, что в Литинституте, который она закончила, многие считали Полянскую одним из самых многообещающих студентов).
В рецензии, носящей отчасти педагогический характер, следовало внятно дать понятие о сюжетной канве. Я находила это правило разумным: пусть читатель, с книгой не знакомый, поймет, о чем там идет речь. Но тут я задумалась. Сюжетная схема повести была до невероятности проста и узнаваема: отец, человек яркий, масштабный, крупный ученый с изломанной судьбой (война, плен, лагеря); мать, красивая, артистичная, обаятельная, многим пожертвовавшая ради мужа, в том числе и своей любовью к другому человеку; уход отца, крушение этой неординарной семьи, увиденной глазам одной из дочерей. Что уж тут нового и своеобразного? В повествовании угадывалась личная драма автора. Многие начинают так: с дотошного воссоздания собственных детских и подростковых впечатлений и психических травм. Но мало кому удается написать прозу, которая эмоционально захлестывает, захватывает читателя не головокружительным ходом событий (они как раз все известны, заданы), но ощущением непоправимости утраты, необратимости времени, масштабом человеческой драмы, особой музыкальностью фразы. «Прихотливо построенное повествование, где случайно, казалось бы, возникшая ассоциация высвобождает цепь других, своего рода «в поисках утраченного времени», повесть Ирины Полянской обладает цельностью и завершенностью — свидетельство того чувства формы, которое так редко встречается ныне в современной прозе, и, возможно, столь же врожденный дар, как абсолютный слух у музыканта», — написала я тогда в своей рецензии, высказав уверенность, что литература обрела новое имя.