Страница 51 из 54
«Вот так», — разводит руками Геля, уже командует, мол, и тут мама по-настоящему понимает, что дочь — молодая женщина, все девчоночье: подружки, перешептывания, гадания у зеркала — все это уже в прошлом. Невеста, жена. Всхлипнув, мама обнимает Гелю.
— Ну ладно, ладно, — бормочет Геля.
— Ладно, ладно, — вторит ей мама, похлопывая ее по спине, — вы тут сами обедайте, а я ушла, меня ученики ждут.
И она, накинув пальто, с платком в руках неуверенно выходит за порог.
Геля закрывает за ней дверь, и они с Олегом обнимаются.
— Твоя мама так трогательно объявила о том, что ученики пригласили ее в кино... Она гордится этим, правда?
— Она горда не этим, — отвечает Геля, взяв его за уши, — слушай внимательно: она горда не тем, что ее пригласили в кино, а тем, что ее ученики, ее несчастные вечерники идут на фильм «Чайковский», и чем раньше ты поймешь разницу между этими двумя вещами, тем скорее поймешь нашу семью вообще, и маму в частности.
Как справедливо заметила Тая в своем письме, началась весна. Верховой ветер несся над городом из самой Москвы, и в воздухе чувствовался слабый запах тающего снега и мимоз, деревья выходили из себя под напором ветра, мокрый снег лип к стенам домов и к воротникам пальто, люди по улицам бежали пригнувшись, боясь, что ветер собьет их с ног.
Сумерки наступили мгновенно. Вся мамина компания ввалилась в комнату озябшая, заснеженная, с мокрыми лицами, с волос и воротников стряхивая снег, натоптали, наследили в прихожей, точно Геля и не мыла только что полы.
— Познакомьтесь, это Гелин жених, — указывая варежкой на Олега, объявила мама, — сегодня подали заявление.
Девушки загалдели, кинулись обнимать Гелю. На лице Оли Рыбалиной, которую мама всегда подозревала в смертном грехе завистливости, вдруг отразилось такое счастье, что мама Марина устыдилась себя.
— Гелечка! — Оля схватила Гелю за руку. — Хочешь, я тебе на свадьбу такое платье отгрохаю! У нас в ателье сейчас есть очень миленький шелк. Если я буду выходить замуж, — сказала она, метнув взгляд в сторону Татаурщикова, — я себе из него сошью наряд. Давай я тебя обмеряю. Это будет подарок тебе от всех нас.
— А я возьму на себя свадебный стол, — степенно поддержала ее Маша Потехина, — вы только скажите, что вам надо, — все будет.
— А я, пожалуй, — подал голос Демидов, — займусь музыкальным оформлением, у меня есть отличные записи.
Татаурщиков молчал.
— Раздевайтесь, Витя, — сказала ему мама, — что вы стали в дверях.
— Да, да, — Татаурщиков подошел к Геле. Сунул руку в карман. — Твой браслет, Геля. Я починил.
Он взвесил на ладони безделушку, не сводя с Гели пристального взгляда. И вдруг, резко развернувшись, взялся за дверную ручку.
Маша схватила его за рукав.
— Ага, — послушно сказал Татаурщиков, снял пальто и с протянутой рукой пошел к Олегу.
— Жених, значит?
— Жених, — настороженно, что-то почувствовав, произнес Олег.
— Давай знакомиться, жених. Шофер второго класса Татаурщиков.
— Микешин.
— Без пяти минут хирург... — проскальзывая мимо них, ввернула Геля.
— Значит, хирург, — покивал Татаурщиков.
— Значит, — сдержанно согласился Олег.
— Хирург и жених.
— И жених, — подтвердил Олег.
— Это славно. А вот у меня в груди что-то колет, что бы это, — насмешливо произнес Татаурщиков, — ух, прямо зашлось...
— Заходи-ложись, разрежем-посмотрим.
— А ты остряк. Жених, хирург и остряк.
— Виктор, Олег, что вы там застряли? — крикнула Геля из кухни. (Она вся сияет, подумала мама. Сегодня ее день.) — Ступайте нам помогать. Виктор, чисть картошку, у тебя это здорово получается.
— Картошку, Гелечка, пусть теперь жених чистит. Отныне это его обязанность. Марина Захаровна, дров наколоть не надо? Воды наносить не надо? Так я пошел к книгам, можно?
— О чем разговор, Витя.
— У меня тут печенье, прямо во рту тает, сама делала, — сказала Маша.
— Ты у нас хозяйственная, — ласково сказала Оля, — молодец. А я ничего не умею, только шить. Но я научусь, хотя не это главное.
— А что главное?
— Неглавного нет. Все главное. Все надо делать так, точно оно главное, — сказала мама.
Геля хотела усмехнуться ее словам, но заметила, что и Маша, и Оля, и даже Демидов выслушали ее слова с почтительным вниманием. Наверное, они мечтали иметь такую мать. С ними мама сильнее, мудрее, спокойнее, чем с нами — отчего? И они с нею, наверное, немного другие.
— Марина Захаровна, как называется та музыка, что была в самом конце фильма? — спросил Демидов.
Мама обрадовалась этому вопросу как подарку. Выпустив нож из рук, она принялась рассказывать о Шестой симфонии. И опять все, что она говорила, показалось Геле чрезвычайно важным и интересным, точно она сама этого никогда не знала. Геля с тревогой посмотрела на Олега — слушает ли он? Он слушал.
— А я эту музыку не выношу, — сказала Маша, — я ее на похоронах наслушалась.
— Музыка не виновата, — сказала мама, — она прекрасна. Петр Ильич сочинил эту симфонию, предчувствуя собственную смерть, как Моцарт — Реквием.
— Эта фон Мекк правда любила его?
— Не знаю, Маша. Думаю — да, особенной, духовной любовью.
— Ни за что не поверю, — упрямо сказала Маша, — может, она всем рассказывала, что духовной, а на самом деле любовь есть любовь, и в ней все — и духовное и недуховное, всякое.
Демидов деликатно поаплодировал.
— Наконец-то и наша Марья высказалась по-человечески, а то все прописными истинами...
— Это тоже прописная истина, — сказала ему Маша, — запоминай, пока трезвый, на будущее.
— Это звучит как упрек. В такой день грешно не пригубить за молодых. Я сбегаю за сухим, а?
— Сиди, — проворчала Маша, — только и умеешь, что «бегать»...
— Ох и жена кому-то будет, — беззлобно удивился Демидов, — люта, мать...
Маша только посмотрела на него.
— И-эх, Анатолий...
И в эту минуту, глядя на всех как бы со стороны — на маму, помешивающую салат, на жениха, хлопочущего у плиты, на маминых учеников, греющихся в лучах мудрости и силы, исходящих от мамы Марины, Геля почувствовала, будто всю свою жизнь она жила в предчувствии этой самой минуты, а главное — это ощущение, словно она медленно отплывает от себя прежней и от теперешней мамы, она уже не столько мамина ученица и дочь, как была раньше, сколько уже самостоятельный человек, жена, врач. Ей показалось, что все загадки и премудрости, над которыми она столько билась, стали ясны сами собой: никаких тайн у жизни нет, загадка собственной души равна загадке жизни, нет больше ничего, и зря она все эти годы искала что-то вне себя. С этой минуты она сможет свободно говорить на том языке, который учила-учила, подходила к нему и с этого бока, и с того, не подозревая, что знание это в ней уже давно было. Геля с некоторой жалостью и снисходительностью к жизни подумала, что она, жизнь, вовсе не дремучий лес, как ей казалось, потому что какая-то чепуха застила ей взгляд на мир, который сейчас открыто и спокойно лежал перед нею и доверчиво ждал ее. На самом деле все просто: никакие ухищрения не нужны, силки расставлять некому и незачем, сам в них попадешься — прописные истины, вот и все секреты. Прописные истины: надо жить, надо страдать, чтобы окончательно пробудиться от сна детства, надо быть человеком, чем больше отдаешь, тем больше получаешь, надо любить и прочее. Бедная Тая, подумалось ей, она-то еще слепая, мыкается сама с собой, хочет сама себе казаться другой, одерживать победы над другими — что может быть нелепей и суетней таких желаний, но, увы, этому не научишь, это придет само, вопрос в том, когда?
Еще Геля вспомнила, как опечалился Татаурщиков, узнав, что она выходит замуж, и как обрадовалась ревнивая Оля. «Совет вам да любовь», — подумала она об Оле и Татаурщикове и снова радостно и изумленно повторила про себя: вот и все. Вот и пришел конец той карусели, на которой ты безуспешно пыталась схватить крутящегося впереди себя, безнадежно далекого, потому что есть расстояния, которые сократить невозможно, — расстояния между тобой и теми, кто не с твоей орбиты, другими, которых нагнать и схватить невозможно, как соседнюю люльку той самой карусели; а ведь все, что тебе нужно, оно рядом, за ним не надо бежать, снаряжать погоню, засылать гонцов, оно рядом, ибо все мое я ношу с собой — свое время, мой дом, мои воспоминания, моих родных, мое знание.