Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 54



— Кто спросит? — возразил Юрис. — Все уже вышли.

Мы оглянулись. И правда, в трамвае никого, кроме нас, не было, ни кондукторши, ни пассажиров, а кабина водителя зеленела насквозь, как аквариум, и водоросли обвили сиденье, и, слабо шевеля плавниками, там плавала зеленая звезда.

— Но где же мы, где? — спросила я. — Не пойму что-то. А ты, сестричка? Мы проехали Стропы, а дальше Строп я ничего не знаю.

— Дальше Строп Москва, — спокойно объяснила ты, — оттуда папочка привез нам эти шубки.

— Ничего себе шубки, — одобрил Юрис.

— Юрис, а тебе не холодно без шапки? — спросила ты. — Юрис, а где твоя заячья шапка?

Юрис задумался.

— А черт его знает, — сказал он наконец, — я уже давно без шапки, и мне не холодно.

— А где твое серое пальто, Юрис? — настаивала ты. — И клетчатый шарф?

— Какое это имеет значение, — пожал плечами Юрис, — нет пальто, нет шапки, что, я без них не человек, что ли? Вот только плохо, что рубашка под формой белая, больно маркая, часто придется стирать, но ничего, моряки народ аккуратный, и я часто буду стирать свою рубашку.

— Я тебе постираю, Юрис, — обещала ты.

— Послушай, — сказал Юрис, — не обнимай меня так, задушишь.

— Я боюсь, что ты снова уйдешь, Юрис, — вздрогнув, сказала ты.

— А что, пожалуй, и уйду, — ответил Юрис, — очень жаль, но дела, дела. — Он махнул рукой куда-то в сторону земли, над которой мы подымались все выше и выше. — Ух и кувыркнулся бы я с этакой высоты в сугроб! — воскликнул он. — А вот Краслава, погляди, я тут родился! Видишь? — с торжеством сказал он тебе. — Я там родился!

Но ты боялась отвести от него глаза.

Сердце у меня вдруг сжалось. Глубокое сияние снега внизу — вот от него-то мне стало так не по себе, так грустно; огни Краславы сияли, как новогодняя елка, и на глаза навернулись слезы — мне стало казаться, что внизу по склонам холмов движутся со всех сторон люди с факелами в руках; люди, идущие друг за другом, высоко подымали свои огни, стараясь разглядеть нас в небе. Но наш трамвай, махая крыльями, уходил все глубже и безвозвратней в небо, пока факелы внизу и факелы вокруг нас не сделались одинаковой величины и интенсивности. Мы плыли, не задевая звезд, путь наш был устлан млечным сиянием, звезды окликали друг друга — мы это слышали, — перемигивались, перекликались, расступались, давая нам дорогу. Какая-то ночная птица всем телом ударилась о стекло нашего окна и громко крикнула, но ты смотрела на Юриса не отрываясь. Я испугалась и дернула тебя за руку. Ты смотрела на Юриса.

— Послушай, — сказала я ему сердито, — не сиди между нами, пусти меня к сестре.

— Не могу, — ответил Юрис, — она так крепко меня держит. Если я вырвусь и пересяду, она наверняка расплачется.

— Да, Юрис, — подтвердила ты, — я горько заплачу.

— Но я твоя сестра, — возразила я, — и ты должна сидеть рядом со мною. Юрис не брат тебе.

— Действительно, ты моя сестра, — сказала ты, — но Юрис главнее — он мой жених.

— Я не жених, — сказал Юрис, — я моряк.



— Слышала? — сказала я тебе. — Он моряк.

— Ну и пусть, — ответила ты, — все равно жених. Юрис, я больше не отдам тебя. Я скрывала от них, как мне больно без тебя, а они думали, что мне больно просто так, и давали мне лекарство. Они старались меня развеселить, а я не могу, когда они стараются. Вообще они все мне надоели, особенно когда ссорятся и кричат друг на друга.

— И я тебе надоела? — спросила я с ужасом.

— Я тоже не выносил, когда мать с отцом кричали друг на друга. Мне хотелось взять и заклеить уши. А когда отец хлопал дверью, мать бросалась обнимать меня и реветь, будто только что не визжала и не топала ногами на меня же и на отца. И я ушел от них.

— А куда ты ушел, Юрис? — осторожно спросила я.

— Да так... — неопределенно сказал Юрис. — И туда, и сюда...

— И я с тобой, Юрис, — сказала вдруг ты.

— Что ж, — сказал Юрис, — пожалуй, и мне все время не хватало тебя в моих путешествиях.

— Что ж, оставайся.

— Как это оставайся? — закричала я. — А мама? А папочка? А бабушка? А я, наконец?

Ты разжала руки, обнимавшие Юриса за шею, и впервые за все это время посмотрела на меня.

— Но видишь ли, — спокойно, как взрослая, сказала ты, — трамвай — это ведь не самолет, он не может выдержать и тебя, и маму, и папочку, и бабушку, не считая нас с Юрисом. Мама захочет прихватить своих подруг, бабушка — своих старушек, папа — доминошников да еще доминошный стол с деревом над ним, да и ты, наверное, захочешь взять с собой Стасика, а Стасик собаку Дождика, нет, нет, извини меня, но мы не можем взять с собой столько людей. Ищите себе другие трамваи, прилетайте в гости, милости просим. Юрис, открой ей дверь!

— Пожалуйста, — сказал Юрис не двигаясь.

И я почувствовала, как в ту же минуту меня оторвало от них, вынесло ветром за двери, умчало в струю теплого снегопада, который шел вперемешку с красно-бело-зелеными мячами, и я падала вместе со снегом, я падала, и снег пах лекарствами, чаем с малиной, а свет синей лампы пытался прорвать в моем ухе какую-то болезнь. Я отодвинула лампу...

— Глотни-ка еще чаю, детка, — наклонившись, прошептала мне мама, — бедный мой детеныш.

— Она уехала на трамвае, — сказала я, сделав глоток.

— Она уехала на трамвае, — помедлив, сказала мама.

Утюжок и мороженое

Как только они принялись за свое, бабушка усадила Риту и громким голосом стала читать ей вслух «Квартеронку». Я с раздвоенным, как жало змеи, слухом стояла в коридоре. «Разве я тебя не предупреждал?» — гремел отец. «Молчи и не лезь не в свое дело!» — взвизгивала мама, «...легкое видение возникло у моего изголовья...» — дребезжащим голосом читала бабушка. Сестра прислушивалась к крикам из соседней комнаты, и лицо у нее было сонное, а бабушка продолжала читать своим неискренним, слабым голосом. Мама за стеной швырнула об пол чашку с чаем, раскаленная лава перелилась через порог и хлынула в нашу комнату; Рита подобрала ноги. Бабушка прежде демонстративно закладывала уши ватой, едва только они начинали кричать, и я, когда была маленькой, как Рита, косилась на нее в неприязненном и напрасном ожидании, что она вот-вот вмешается и скажет наконец свое веское взрослое слово, но потом поняла, что нет у нее в запасе заветного слова, она только делает вид, что обладает властью, к которой, чуть что, может прибегнуть, и что на самом деле она беспомощна, как мы с Ритой... Но в последнее время бабушка позабыла про вату, потому что у нее появилась забота поважнее: не дать заснуть Рите, которая по крутым виражам враждующих голосов, как по перилам, соскальзывала в летаргию, будто Морфей дул ей в уши, заглушая вопли за стеной и смежая длинные Ритины ресницы.

Может, она и прежде впадала в спячку под бурный аккомпанемент родительских ссор, но заметили это только после случая с утюжком, привезенным отцом ей в подарок из Москвы, который Рита, зарабатывая авторитет во дворе, подарила Галинке. Никто, кроме меня, не знал, чем была для нее эта Галинка, а наши родители вряд ли даже подозревали о ее существовании. Я думаю, что никто потом не имел над Ритой такой безоговорочной власти, какую имела Галинка, которую в городке, куда мы переехали, почитала вся мелкота, потому что она была веселая, ловкая, быстрее всех бегала, выше всех прыгала, и вообще все у нее получалось лучше, чем у других. Переехав сюда, мы долго чувствовали себя одинокими, но Рита сориентировалась раньше меня, проявила волю и настойчивость в обживании новых пространств и покорении новых людей, точно надеялась там, во дворе, создать себе другую, дружную семью, свить гнездо где-нибудь под грибком или в песочнице, потому что по нашему родительскому дому то и дело пролетали ураганы семейных ссор, выдувая остатки тепла, и ничего живого там уже не могло вырасти.

Скоро ее стали вызывать со двора новые друзья. Она выходила на балкон, как королева к своему народу, в гордом сознании, что без нее ни одна стоящая игра не заладится. Далеко не всегда долгие, унизительные просьбы отпустить ее во двор увенчивались успехом, поскольку отец не терпел пустого времяпрепровождения. Рита выходила на крыльцо с невозмутимым видом, точно замешкалась по причине собственной занятости, как Галинка, обучавшая своего кота подавать ей лапку. Вот и Рита выходила, потягиваясь, лениво щуря глаза, тогда как все ее существо пело от радости, разве что без горбушки с солью, потому что горбушка была бы явным перебором, а Рита в невидимом споре с отцом выверяла свои возможности до миллиметра, чтобы не сорваться, она была очень осмотрительной девочкой. Если светило солнце — королевой была Галинка, она лучше всех играла в классики и в вышибалы, но в ненастные дни она уступала свое первенство Рите, которая интересно пересказывала прочитанные бабушкой книги и выдумывала страшные истории: тут уж Галинка скромно сидела на скамейке рядом со всеми, вытягивая шею, чтобы лучше видеть Риту через головы других. Когда же отец не поддавался на ее уговоры, всегда очень дипломатичные и умные (стараясь угодить ему, Рита отпрашивалась «немного разгрузить позвоночник» или «собрать гербарий», то есть погулять с пользой), она опять-таки собиралась с силами и выходила на балкон, чтобы сообщить ожидающей ее публике, что гулять у нее нынче нет настроения.