Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 124

Обида захлестнула Ипатова. Спотыкаясь о ноги кое-где сидевших зрителей, он рванулся к проходу. Шел крупными шагами, не оглядываясь, ощущая на своем пылающем лице любопытные и удивленные взгляды. В считанные секунды сбежал по лестнице в вестибюль. Сунул опешившей гардеробщице номерок. Та, чуть ли не пятясь, скрылась в своих лабиринтах. Вскоре она вернулась с его пальто и Светланиной шубкой.

«А это повесьте обратно!» — сказал Ипатов. И вдруг спохватился: а номерок?

«Я сейчас!» — и, оставив свое пальто на стойке, побежал назад.

На верхней лестничной площадке его перехватил майор:

«Погоди! Есть предложение!»

«Какое?» — безучастно и нетерпеливо спросил Ипатов.

«Махнуть на эту муру и закатиться в ресторан?»

«Как-нибудь в другой раз!» — буркнул Ипатов на ходу.

«Чего это с ним?» — услышал он позади голос появившейся откуда-то Клени.

«Закрутило парня», — ответил майор…

Светлана сидела на своем месте. Вокруг нее не было ни души. Как будто всех сдуло ветром. Она лениво изучала программку спектакля, лежавшую у нее на коленях. Затем равнодушно взглянула на приближавшегося Ипатова. Он подошел и положил ей на программку номерок.

«Ох, господи, — вздохнула она. — До чего мне все это надоело».

Ипатов обернулся:

«Что надоело?»

«Мужские капризы», — ответила она.

«Капризы?» — удивленно переспросил он.

«А что, нет? — она посмотрела прямо в глаза и с повелительной ноткой в голосе произнесла, указав на кресло рядом: — Ну садись же!»

И он сел. Молчал насупившись. Отгулявшие щедро отпущенное им театром время зрители занимали свои места.

«Может, скажешь, что произошло?» — неожиданно спросила Светлана.

«Ничего особенного, — ответил он. — Обыкновенные мужские капризы».





«Не хочешь отвечать — не надо», — она пожала плечами и отвернулась.

Теперь они молчали оба. Мимо них прошли, задевая коленки, попахивая вином, майор и Кленя. Переговариваясь о чем-то своем, уселись. Майор хотел что-то спросить у Ипатова, но в последний момент раздумал. Погас свет в зале. Грянула уже знакомая музыка. Весело пошел занавес…

Ипатов смотрел на сцену отсутствующим взглядом, и все, что там делалось, казалось ему бессмысленным и глупым ералашем — герои зачем-то убегали, прибегали, а в промежутках между беготней долго и нудно выясняли отношения — личные и общественные. Он хотел только одного — чтобы быстрее окончился спектакль. И страшно жалел, что не ушел до начала акта, кляня себя за минутную слабость. Ведь то, что Светлана слукавила, не была с ним откровенна, он понял сразу. У нее не хватало духу признаться в главном — в том, что стыдилась его. Словом, никогда еще самолюбие Ипатова не страдало так, как сейчас…

А может быть, уйти, не дожидаясь конца? Не такая уж беда, если он в течение нескольких минут будет на виду у всего зала. Главное, она поймет, что он не из тех, кем можно помыкать. Пусть лучше стыдится своих малокультурных родителей с их смешными претензиями и потугами, чем его, Кости Ипатова, интеллигента в пятом или шестом поколении. Обида не убывала. Она клокотала в нем, как в закрытом сосуде, и, казалось, вот-вот должен был произойти неминуемый взрыв…

И вдруг он ощутил легкое, осторожное прикосновение к руке, лежавшей на подлокотнике. Он вздрогнул и резко повернулся в кресле. Светлана смотрела на него каким-то не своим, неподвижным взглядом. Ипатов в одно мгновение забыл об обиде. Сердце заколотилось так, что на некоторое время, как показалось Ипатову, заглушило музыку.

Светлана придвинулась к нему и тихо сказала:

«Не дуйся, хорошо?»

«Хорошо», — немедля согласился он.

И она ответила на это очаровательной мальчишеской улыбкой…

Легко сказать — отвлечься от сердечной боли, не думать о ней. Йогам это, может быть, и под силу. Но он не йог, и чем отчаяннее он пытался думать о постороннем, тем упрямее напоминало о себе сердце. Да и мог ли он думать о чем-нибудь постороннем здесь, на этой проклятой лестнице, где все, буквально все кровоточило, как старая, неожиданно открывшаяся рана. И даже эта ступенька, на которой он скорчился от боли, медленно прорастала воспоминаниями. Кажется, на ней, а может быть, чуть ниже или выше они сидели в тот вечер с Валькой Дутовым и попыхивали папиросами (сигареты тогда курили еще немногие). Разговор шел, наверно, о Светлане — о ком же еще? — и, надо думать, Валька по-прежнему отговаривал его волочиться за нею. Бедный, бедный Валька… Для него уже все позади — и радости, которые он не замечал при жизни, и беды, накатывавшие на него одна за другой. Но если о других неудачниках еще можно сказать: немилосердно швыряло, как щепку, бурливое житейское море, о нем этого не скажешь: он сам выбрал себе судьбу. Достаточно вспомнить хотя бы тот случай, когда он, к удивлению всех, вдруг ни с того ни с сего ушел со второго курса Университета. Добро бы учился плохо, имел многочисленные «хвосты». А то с первых же дней учебы он поражал всех — и преподавателей, и студентов — своими способностями. Он мог часами читать на память стихи давно забытых поэтов, о которых Ипатов и другие студенты-фронтовики и слыхом не слыхали: Анненского, Вячеслава Иванова, Цветаевой. У него было то, что пока отсутствовало у большинства ребят, — удивительное чувство слова. Казалось, путь в филологи определен ему самой судьбой. Но за месяц до сессии он неожиданно перестал ходить на занятия. Посланцев курса он встретил лежа на диване, в обнимку с каким-то шелудивым непородистым псом.

«Познакомьтесь!» — сказал Валька.

И пес каждому вежливо подал лапу.

«Он может делать стойку, подавать тапочки, считать до пяти, играть в футбол и хоккей, ухаживать за женщинами, сдавать экзамены, — перечислял достоинства своего четвероногого друга Валька. — А ведь у него нет ни высшего, ни среднего, ни даже начального образования…»

«Ты к чему это?» — насторожились гости.

«К тому, братцы, что мне все до чертиков надоело… Мы сильнее, чем прежде, грустим, постарели все боги земные, вселенная голосом плачет твоим, и приходят созданья иные одно за другим… Ребята, хотите выпить?»

И лучшие из лучших (комсорг, профорг и Ипатов, замещавший заболевшего старосту группы) надрались так, что начисто забыли, зачем пришли. По настоянию отца Валька поступил в Медицинский институт, но и там продержался чуть больше года. «Резать живых людей еще куда ни шло, — заявил он старым друзьям. — Но трупы?» Потом он, рассказывали, учился не то в Театральном, не то в Библиотечном. Но наверно, опять не кончил, ибо при встречах вел себя очень странно: где работает — не говорил, всячески темнил. С каждым годом он все больше опускался, и уже многие замечали, что он выглядел значительно старше своих лет. Однажды Ипатов встретил его на улице вдрабадан пьяного. Валька едва стоял на ногах, был жалок и беспомощен. Пришлось проводить его до самого дома. Жил он на девятом этаже в крохотной однокомнатной квартире. Оказалось, что месяц назад от него ушла вторая жена. На всем был налет страшного запустения: немытая посуда, толстый слой пыли, неприбранная постель и в каждом углу батарея пустых бутылок. Заплетающимся языком Валька возвестил: «Батя сказал, что я позорю его седины, что он не намерен поддерживать со мной никаких отношений. Он теперь сам по себе, а я сам по себе».

Было еще несколько мимолетных, случайных встреч — на улице, в прокуренных забегаловках, один раз в театре — играли какую-то плохонькую пьеску, зрители начали уходить уже с первого действия. Ипатову запомнилась грубо размалеванная девица, которая мертвой хваткой держала Вальку за рукав пахнущего химчисткой пиджака. Валька был трезв, чуть стеснялся Ипатова. О спектакле он, вопреки ожиданию, отозвался уважительно…

Ипатов лежал в больнице с воспалением легких, когда узнал о смерти Валькиного отца. Некролог об этом был напечатан всеми газетами. Первым делом Ипатов подумал о Вальке: как он там?

Встретились же они только через полгода. Валька стоял у крохотного магазина на Владимирской площади и пытливым взглядом провожал входивших туда мужчин. Увидев Ипатова, он одновременно смутился и обрадовался. Но желание выпить взяло верх, и он, подстрелив у бывшего приятеля трешку (остальные шестьдесят две копейки у него были зажаты в кулаке), побежал брать «полбанки». Распили они ее на квартире у какого-то художника, который жил у Пяти углов и держал двери открытыми для всех страждущих интеллигентов своего микрорайона. Валька первый заговорил об отце: «Батя за два года до смерти женился на своей аспирантке, ей двадцать шесть, а ему семьдесят три; но не подкачал старик, такого пацана сварганил!.. Тут, братцы, без обмана: вылитый батя!»…«Помнишь, Костя, сколько у нас картин было? Имена-то какие! Одно громче другого. Батя все боялся, что я их каким-нибудь жучкам спущу. Еще при жизни музеям передал. И правильно сделал: не я, так моя прекрасная леди, мачеха моя ненаглядная, профукала бы их. Я — на водку, она — на тряпки!»…«Все считают меня конченым человеком. А я возьму и брошу пить. Если бы вы знали, братцы, какая человечинка меня полюбила. Я вижу — не верите. Я сам не верю. Вот для нее — не для себя — и брошу!»