Страница 67 из 67
Петька точил нож и думал о Полинке: ух, скорее бы повидаться. Тоска без нее брала весь праздник, водка не пилась, песни не пелись, в карты не игралось, а с другой стороны — к лучшему: Полинка в «Сибири» слишком в чести, всяк норовит ее если не взять, то поманить, потрогать, затащить на колени — а она не противится, бедная, просто потому, что все не задарма. Петьке с этим мириться было труднее день ото дня, он зверел и сам себя не понимал. Сегодня, в святую ночь, мог дойти и до греха. Но благо, мать Хвостиха, видимо, тоже не без сердца: от рождественских заработков отговорила, даже из дома не выпустила — отпраздновала Полинка с семьей. Ну а Петька всю ночь в углу просидел смурной. Вяло цедил вино из чарки да точил ножи всем, кто приносил, просто от скуки: за мелкую закуску, смешную байку, а то и задарма.
Остался один, любимый, последний, самый нужный нож. Золоченая рукоятка-ласточка, дамасская сталь: у кого кем украден, на что выменян, и Бог уже не вспомнит.
Ночь сегодня полнилась призраками. Петька видел их в небе всякий раз, как выходил проветриться на улицу. Целыми стаями летали, паскудники, один другого краше: князья и чинуши, чахлые девки и жирные купчищи, ряженые, солдаты и судьи. Куда только они каждую Рождественскую ночь шныряют, никогда ведь больше столько не бывает! Даже во всякие стародавние праздники, когда прочая нечисть лезет из всех щелей.
Один призрак запомнился — молодой монашек, белый и тихий, что зайчонок. Кружил, кружил, что-то высматривал, плел по воздуху золотые ниточки в паутинный узор — а потом улетел. От него и его ворожбы Петька даже спрятался под ближнюю телегу, заметив, как тот словно бы что-то считает, да только что? Не души ли, которые собирается прибрать? От людей ведь золотые ниточки тоже тянулись, три даже из Бунинского дома, не от Хвостихи ли и детей? В общем, Петька спрятался от его взгляда, пересидел, пока монашек не умчался, и все это время шептал наговор, отводящий глаза. А теперь вот отчего-то все думал о том призраке: больно доброе и задумчивое было лицо, не бесовское совсем, да ряса еще. И даже странная обида брала — что, если, наоборот, нужно было показаться, а отпугивать и подавно не стоило? Что, если хотели его посчитать и ниточку с него взять для какого-то благого, важного дела? Выменять на каплю удачи? Такие мены он любил.
Так или иначе, ничего не переменишь. Кончалась ночь, пропадали привидения, а нож был уже заточен. Петька чиркнул им в последний раз, поднял к глазам и стал довольно любоваться.
Серебристый, блестючий… как волосы Полинкиного братца Илюши. Вообще непонятно, в кого такой уродился: мать и дочь Хвостовские-то льняные обе, зеленоглазые; отец вовсе был что линялый пыльный крот. А этот… серебро — волосы, серебро с крапинкой лазури — глазищи, серебро — кожа без единого рубца или прыща. Был бы девкой — даже не знался бы с котами. Просто схватил бы кто-нибудь и утащил, да возможно — в лучший на свете дворец, да наверняка на золотые подушки, где кормят исключительно перепелами и марципанами. Петька вздохнул не без зависти, но тут же ее сменила горькая злость: ну дурень, ну, можно сказать, больноголовый! Чему завидует, когда видел не раз, как Полинка льет слезки? Надо Богу пятки расцеловать за то, что он, Петька, родился пусть не уродом, но точно не куколкой-игрушкой для грязных господ, которым все дозволено. Мало того что вырос во вполне себе видного парня, так еще никто не покушался в том пакостном смысле, после которого только камень на шею да в реку.
Петька криво улыбнулся, полюбовавшись теперь уже собственным оскалом в лезвии, — и скорее спрятал нож за сапог. Поднялся, потянулся с хрустом и вышел из-за пустого стола. Пересек «Сибирь», полнящуюся сытым храпом: почти все, кто тут праздновал, тут же и уснули. Перешагнул пять-десять пьяных тел, свистнул с одного гранатовый перстенек: все равно видно, что краденый, а вор у вора не ворует — заимствует. Вывалился на улицу, вдохнул благодушный морозный смех, потянулся еще раз. Развернулся на пятках — и задумчиво посмотрел в сторону выхода с Солянки.
Полинка, плача в последний раз, пробормотала в горячке: «На каждый праздник он у нас! Себе устраивает праздник, себе!» И когда Петька понял, а вернее, подглядел в окошко, в чем праздник состоит, да еще узнал гостя, он долго даже и не верил. Ну да, творятся на Хитровке разные дела. Но чтоб такие — да в самом приличном доме? Но дела все творились и творились. Полинка все таяла и таяла. А Илюша… Садился с ним порой Петька рядом, вроде как поиграть во что или, например, шулерству поучить — но видел странное: будто нависала над мальчиком тварь какая-то, черная, липкая, смердящая гнилой козлиной шкурой, не бес ли какой? Илюша мучителя не замечал, улыбался заискивающе — очень он Петькой восхищался — и спрашивал: «Чего ты грустный, заболел?» И приходилось, сглатывая, промаргиваться и тянуть губы в стороны: «Заболел-заболел, поправлюсь».
Сегодня Рождество. Большой праздник. Значит, скорее всего, опять придет видный бородатый господин, которому когда-то — лет десять назад — Петьку пытались пристроить, потому что один таборный ребенок у него уже жил. Не получилось, побрезговал барин. И за это тоже, видно, надо целовать Богу пятки, вдвое усерднее.
Может, сегодня и придет благодетель, надеясь всех застать дома; придет с какой-нибудь подкупной мерзостью вроде пачки денежных билетов, кулька конфет или даже жирной праздничной птицы под мышкой. Кого выберет? Индюка, утку, гуся? Да уж наверное, гуся, сам хорош гусь. Да еще потрошеного, разумеется.
Потрошеного… А живет господин где-то в раскормленных местах далеко отсюда, близ Петровки. Значит, можно даже и понять, откуда ждать, у какой подворотни встретить, где завязать любезнейшую беседу. Встанет ведь, точно встанет под взглядом; на людей черные, леденящие Петькины взгляды всегда работали не хуже, чем на самых норовистых лошадей. Что ж. Вот и побеседуют. Как не пожелать щедрому барину веселого Рождества?
Петька улыбнулся и, насвистывая, побрел в сторону Солянки — к Спасоглинищевскому переулку.
Наточенный нож спокойно ждал своей минуты за голенищем сапога.