Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 91



Он все еще думал о ван Дорпе, о Генте и о Питере, входя в столовую. Карташев не любил это место. В нем восставал историк при мысли о том, что столовая исторического факультета тоже попадет в историю, что ее будут помнить. Помнить здесь, по его мнению, было нечего, — мутные стекла, вечно не вытертые столы, особый запах, застоявшийся в этом помещении настолько, что перестал быть запахом съестного. Было в столовой нечто внушающее к себе неуважение, заставляющее относиться непочтительно, как к неопрятной старухе, — почему и получила она у студентов прозвание Жевальня. Кормили здесь, правда, неплохо, но ситуации это уже исправить не могло.

Карташев отстоял в недлинной очереди и взял биточки с пюре и стакан компота. В основном помещении стоял гомон, было обеденное время, студенты насыщались. Но даже если бы здесь было пусто, сел бы обедать он не здесь, ибо по давней традиции преподаватели трапезничали в отдельном, прилегающем к основному помещении, вход в которое вел через узкую дверь почти в самом углу. За этой дверью располагалась сводчатая комната без окон со стенами, выкрашенными в светло-коричневый цвет. Оно имело бы сходство то ли с небольшой кладовой, то ли с большим чуланом, если бы не огромная черная чугунная печь в углу, из-за которой комната получила название Печка. Но это — у преподавателей, студенты же именовали помещение иначе и метче — Дырой.

Сейчас в этой Печной Дыре было почти пусто, лишь у двери за столом сгрудились трое с кафедры новейшей истории — две женщины и мужчина. Мужчину Карташев не знал, но, проходя, кивнул всем троим и сел через стол от них, у самой стены, — так мала была Печка. Книга ван Дорпа все не выходила у него из головы: недавно звонили из издательства, намечалось переиздание, и к нему требовалось немного доработать комментарий с учетом последних бельгийских публикаций о ван Дорпе и его времени. Окон в Печке не было, на стены смотреть не хотелось, поэтому он уткнулся взглядом в тарелку, ковыряя вилкой остывшие биточки, и, сам того не желая, улавливал доносившиеся от соседнего стола обрывки разговора. За тем столом произносились какие-то имена, шло повествование о чем-то печальном, потому что женщины вздыхали, а рассказчик, мужчина, горестно кивал головой. «Шишов… Шишов…» — временами доносилась фамилия. Фамилия была незнакомая, но тут заговорили громче, и Карташев, перестав думать о ван Дорпе, против воли прислушался.

— А что же, говорю, Павел Петрович?

— Да ходил к нему Шишов, толку-то…

— Не помог?..

— Да нет, говорит, помочь всегда рад, но ситуация тут такая сложилась…

— Надо же, если сам Павел Петрович не может…

— А на суде-то что?..

— На суде!.. Вы что, суды наши не знаете?..

— Неужто отказали?..

— Сказали — апелляцию можете подать…

— А что Шишов-то?



— Шишов молодец. Уперся, буду, говорит, справедливости искать, до президента, говорит, дойду, если надо.

— Вот молодец какой!

— Да, молодец. А толку-то?..

Беседующие заговорили тише, но фамилия эта — Шишов — неизменным рефреном звучала в приглушенном их разговоре. Одинцов между тем не появлялся, и, припомнив, что надо бы еще в библиотеку сходить, Карташев быстро закончил обед, одним махом выпил кисловатый компот и покинул Печку, кивнув на прощание разговаривающим, которые его кивок даже не заметили, так были поглощены бедами неведомого Шишова.

Будучи по натуре многостаночником, Карташев обычно трудился сразу над несколькими статьями. В июле собиралась большая конференция в Аахене, посвященная средневековой немецкой проповеди, и он собирался поехать туда с докладом. Тема — проповедь как театральное представление, театр одного актера — его очень занимала, хотелось сказать много, и много было чего сказать. Зная, что коллеги будут говорить в основном о Бертольде Регенсбургском, Сузо и Таулере, он выбрал в качестве примера фигуру не столь известную, некоего Йодокуса Стандонка, родом из Гронингена, доминиканского проповедника XVI века, именовавшего себя «смиреннейшим из смиренников вселенских». О жизни этой интересной личности известно было крайне мало, но сохранились его проповеди, и главное, сохранились отзывы слушателей. Заинтересовало Карташева то, что на проповедях Стандонка аудитория разражалась неудержимым хохотом, хотя в самих текстах ничего смешного не было. К сожалению, очевидцы не оставили свидетельств о том, в каких именно местах проповеди народ разбирал хохот, но Карташев предполагал, что Стандонк следовал приемам Poverello и не чурался выкидывать разные коленца во время проповеди. Смешна могла быть также и критика высшего духовенства, коей насыщены были проповеди Стандонка. Собственно, о том, что именно смешило слушателей Стандонка, и была статья Карташева. Единственно, что сбивало его с толку, это дубовая серьезность брата Йодокуса, суконный, насыщенный латинизмами язык. Неужели от этих речей зажигались слушатели его, неужто следовали за ним, как свидетельствуют очевидцы, из города в город, зачарованные его проповедническим пылом, его даром красноречия? Неужто хохотали? Часто, повествуя о страданиях Христовых, Стандонк плакал, но и на этих проповедях замечены были вспышки необъяснимого веселья. Несомненно, этот смиренник вселенский был незаурядным актером.

В библиотеке Карташев прошел к стенду с новыми поступлениями и стал просматривать последние номера иностранных журналов. Ему повезло: в одном номере попалась любопытная статья о Менно Симонсе, он тут же присел, вынул ручку, стал делать пометки. Защита была намечена на 2 часа, оставалось минут двадцать.

Да, стиль Стандонка явно был дурен, живого слова там не было, масса диалектизмов. Карташев не был верующим, поэтому и не мог поставить себя на место средневекового прихожанина. Каждый абзац самой знаменитой проповеди Стандонка «Дом мятежный» начинался со слов: «А вы, князья раззолоченные, разубранные…» и так — десять страниц подряд. Ну, риторический прием, конечно, но — десять страниц подряд! Поневоле захохочешь.

Похоронить он себя завещал на перекрестке, как самоубийцу. Каждую проповедь свою он начинает со слов: «Се, смиреннейший из смиренников вселенских глаголит…». И так — сто девятнадцать проповедей из сохранившихся ста сорока. Похоже, ему нравилось так о себе думать. Может, потому народ и ржал, что этому не верил?.. Похоронили его с явным удовольствием, даже, рассказывают, вытоптали могилу. О простые сердца! «И могилу мою вытопчите, ибо недостоин в землице рыхлой лежать…» Ну, вытопчем, брат Йодокус, чего там… «Нет, — подумал Карташев, ставя журнал на место, — тут не проповедью — тут шутовством пахнет, причем невольным шутовством, а это — уже дар.»

Он снова взглянул на часы. Оставалось в его распоряжении еще минут десять, он взял с ближайшего стенда свежую газету. «Подробности очередной спецоперации», — крупным шрифтом было набрано на первой полосе. Фотографии — люди в масках, автоматы, какое-то разрушенное строение. За означенными подробностями полез Карташев на четвертую страницу, где обнаружил небольшую статейку. Быстро пробежал он ее глазами. «Завершилась очередная… крупная банда из шести человек… ожесточенное сопротивление… селение взято в кольцо… сильный туман… наутро не обнаружены… разыскиваются силами объединенного… проводится зачистка… спецоперацией руководит полковник Валентин Зверцев… который рассказал… все — международные террористы… участвовавшие в нападении… в результате уничтожено несколько мирных жителей, на поверку оказавшихся боевиками.»

Да нет, кто говорит о сострадании, думал словно оправдываясь Карташев, выходя из библиотеки. На войне как на войне. Сейчас некоторые слова просто не воспринимаются, испаряются от соприкосновения с ожесточенностью, в которую давно и прочно впало общество. Вот слово «милосердие»: уже не понятие, не поступок — просто слово. Скоро и слово исчезнет, дымком изойдет. И тогда все станет нормально. Не хорошо, а нормально.

Он поспел к самому началу защиты. Диссертант, Саша Воскресенский, бледный, черноволосый, чем-то напоминающий патера, заметно волнуясь, готовился к выступлению. В президиуме за его спиной сидел один профессор Протогенов, председатель ученого совета факультета, другие места пока пустовали. Зато зал был полон. Карташев с порога высмотрел в передних рядах Одинцова, сидевшего с самого края, подошел к нему и уселся рядом, на свободное место, которое Одинцов предусмотрительно для него удерживал. Они успели обменяться рукопожатием, когда Протогенов, видимо, не дождавшись секретаря, начал говорить. Он представил соискателя, немного рассказал о теме и предоставил слово диссертанту.