Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 30



Дальняя левая дверь раскрылась, в холл вошли два приветливых белых человека. По покрою халата и каблукам Лиз определила в одном из них женщину. Белые люди были совершенно одинаковые, с одной несмываемой улыбкой и тусклой приветливостью в серых глазах. От их халатов, от них самих, как и от всего здесь пахло безысходностью. Лиз стала задыхаться, и только пальцы на ногах сильнее сжались от напряжения, держаться, удержаться любой ценой, не дать им понять, что ты можешь упасть в обморок, а он был такой заманчивый, прекрасный, спокойный и прохладный. Раз! И нет тебя. Откроешь глаза, а ничего не слышно, только непрерывный зудящий гул, обрывок последней ноты, последнего звука перед тем, как мозг решил отключиться. И мир видится иначе, по-новому, неизвестный, а в груди чувство приятной тревоги, когда попадаешь в новое место, но еще не знаешь, хорошее оно или нет, но надеешься.

2. Аквариум

– Лиз, здравствуй! Ты отлично выглядишь, – человек в белом, напоминающий женщину, по-дружески обнял Лиз. – Последняя процедура определенно пошла тебе на пользу. Я вижу, как в твоих глазах загорается веселый огонек!

Они не увидели, какой жест показала им Лиз, на бледном спокойном лице девушки не отразилось ни одной эмоции, лишь тонкий длинный нос ужасно зачесался. Лиз – Да, Лиз, ты и, правда, прекрасно выглядишь. У тебя появился аппетит? – человек в белом, похожий на мужчину, весело подмигнул.

Лиз ничего не ответила, можно было и не отвечать. Все эти вопросы, похлопывания, смешки и подмигивания были всего лишь заскорузлым ритуалом, доставшимся обществу с начала века, когда эти ужимки еще немного значили. Лиз в очередной раз отметила, что мужчина не здоровается. Возможно, здороваться должна женщина, так у них расписаны роли, но, что более вероятно, он не должен здороваться с женщиной. Так было принято, и после последнего исламского реванша, надежно закрепилось в обществе, давно выбросившим на помойку этику и мораль старой религии. Женщина должна здороваться первой, не смотря в глаза ни мужчине, ни женщине. Допускалось короткое рукопожатие, женщины могли проявить больше чувств, например, обнять или поцеловать в щеку, чтобы подчеркнуть расположение и власть. Обнимала всегда та, кто выше. Каждый взгляд, каждый жест, каждое слово несли с собой столько условностей и отполированных до болезненного блеска предрассудков, что разобраться в этом просто так было нельзя. Все двенадцать лет школы для девиц из первого круга Лиз осваивала эту науку, решив в итоге, что лучше всего молчать. Принятые правила поведения и кодекс морали для женщины поддерживали молчание, как одну из главных черт благочестия.

– Я думаю, что нам пора. Лиз, ты же спешишь по делам? – мужчина не громко засмеялся своей шутке, поддержанный точно таким же идеальным, откалиброванным смешком женщины. Смеяться следовало не громко и не тихо, чтобы всем было понятно, что ты смеешься, и чтобы никого не обидеть или потревожить своим смехом.



Он пошел первый, женщина следовала за Лиз. Так, наверное, вели заключенных в тюрьме, Лиз как-то была на экскурсии в бывшей тюрьме во втором круге. Теперь это был известный Лавотель, название сохранилось еще с индустриальной эры. В таких местах можно было все, что не позволялось в обществе, что впрямую запрещалось законом. Когда Лиз вели, она мысленно переносилась в сохранившуюся историческую часть тюрьмы, с железными дверьми и узкими коридорами, жуткими полками вместо кроватей и дырой в полу вместо унитаза. Но там все еще пахло жизнью, запертой, стесненной, злой и покалеченной, но жизнью. Лиз навсегда запомнила этот запах, больше ее не отпускали в такие места, ни в какие места больше. Она могла бы сама проделать этот путь с закрытыми глазами: войти в пятую дверь справа, пройти двадцать шагов и повернуть налево, тридцать шагов до лифта, отсчитать снизу двенадцать кнопок и выбрать третий этаж, из лифта налево до самого конца, пока не почувствует дыхание нагнетательного клапана, слева ее дверь. Кнопки в лифте имели довольно странные обозначения, и можно было гадать, куда они вели в девятиэтажном здании. Лиз это в первый раз удивило, ведь в таком элитном лечебном комплексе не должно было быть лифтов с кнопками. Как и у них дома, да, как и во всех домах первого круга, лифт сам считывал чип пассажира и отвозил его на нужный этаж согласно маршрутной ведомости. Кто и как заполнял эти ведомости, откуда система знала, куда она идет, Лиз долго и безуспешно пыталась выяснить, пока ее не заблокировали, вернув школьный статус «ограниченный». Отец часто говорил, что наши мысли и желания давно уже определены, спланированы и ограничены городской средой. В школе им рассказывали, из чего состоит город, и чем отличаются кольца городской агломерации. Получалось, что за четвертым кольцом начиналась доисторическая эра человечества. Никто из семьи или знакомых там не был, Лиз не задавала лишних вопросов. Бабушка Насрин рассказывала маленькой Лиз сказки об этих землях. Девочке они очень нравились, но потом она все забыла, и вот недавно стала вспоминать короткие отрывки во сне, собирать мир по кусочкам.

В кабинете, ее личном, по крайней мере, на эти два часа, не было ничего, что могло хоть немного сохранить напоминание о том, что она человек. Белые, отливающие мертвенным матовым блеском стены, идеально ровный пол с бесшовной плиткой, расчерченной черными прямыми линиями. Лиз они напоминали бессердечные линии авторедактора текстов, который с равнодушием машины удалял все, что противоречило нормам морали. Цинизм был в том, что до самой отправки сообщения, неважно было оно текстовым, нарисованным или голосовым, отправитель видел все, что у него вычеркнули, не дали сказать. Для большинства это был удобный инструмент авторедактирования, когда можно было не задумываться об орфографии или пунктуации, в школе уже давно учили работать с авторедактором, слегка объясняя правила. Лиз понимала, что все ее невысказанные слова и мысли запомнят, о чем и предупреждал авторедактор, и все же она снова и снова писала давним подругам длинные письма, желая сказать то, что действительно чувствует. В итоге уходили общие послания о погоде, здоровье и детях, в ответ она получала такие же выверенные тексты. И Лиз стала писать авторедактору, единственному читателю, незримому судье, упекшему в итоге ее в эту клинику.

У нее не было детей, таким, как она и не положено было иметь детей просто так. Она расстраивалась, очень завидуя школьным подругам, проверенным и одобренным девочкам, подобную проверку проходила и она сама, которые родили уже по пять-шесть малышей, снабжая Лиз историями и фото и видеоотчетами. Лиз не раз спрашивала себя, зачем она это смотрит, хранит и радуется вместе с ними или за них? При всей своей разрешенной жизнерадостности и активности ее подруги смотрели темными от усталости и затаенной грусти глазами, или это Лиз видела эту грусть, может, она сама придумала это?

Лиз покорно села на кушетку. Холодная жесткая ткань прожигала сквозь одежду, перед каждой процедурой Лиз ужасно мерзла, а еще этот слепящий свет в глаза, от которого не спрячешься. Врачи делали вид, что проверяют данные, шустро отстукивая пальцами по экрану терминалов. На Лиз они не смотрели, если бы слегка повернули голову, то увидели бы, как пристально она разглядывает их. Так смотрит любопытный и жестокий в своей истинной природе ребенок за насекомыми, попавшимися на его лабораторный стол. Как бы ни была совершенна диагностика, как бы легко приборы и камеры не считывали настроение, психическое состояние, нервные импульсы с кожи, накладывая эти данные на ритм сердцебиения, давления крови и внутриглазной жидкости, залезть в голову и прочитать мысли они не могли. В основном это никогда и не требовалось, для большинства, привыкшего следовать обозначенным и вбитым с раннего детства императивам и непоколебимым изгибам социальной политики, неотделимой от желаний власти.

Лиз смотрела на врачей и думала, что может быть в их жизни настоящего, как они ведут себя дома, смывают ли это застывшее в доброжелательности лицо или маска уже прочно приросла? По своему отцу и брату она знала точно, что маска вросла до костей, заново создав и перекроив человека, а были ли они другими? Она не знала и не хотела знать. К чему эти бессмысленные в своей основе знания, к чему гадать или узнать про то, как человек потерял свое лицо, выбрав более легкий и успешный путь. Совершенно ни к чему, ведь это был его выбор и, значит, это и есть он сам, просто сущность выросла, выкристаллизовалась внутри, выпирая острыми уродливыми краями наружу, ломая фасад нарисованного благополучия. Как старый дом, на стенах которого проявляются плесень и черные пятна. Сначала дом гниет изнутри, обманывая всех красочным фасадом, но постепенно, год за годом, десятилетие за десятилетием плитка лопается, краска облупляется, и обнажается мерзкая злобная личина с черными впадинами провалившихся окон, желающая поглотить этот мир. Наверное, поэтому ее и хотят постоянно лечить, знают, что она их видит.