Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 123

Нетрудно понять, что в таком случае все то, что находится у нас для заполнения ящика, — только необязательный реквизит для фокуса, а вот ощущение освобождающей утраты — его необходимый, постоянный итог. Заметим и то, что вес, плотность, достоверность, фактурность «реквизита» для фокусника не важны сами по себе — они только добавляют эффектности, веса, достоверности нашему переживанию.

Наиболее богатый культурный слой подвергся ликвидации в «Чапаеве и Пустоте». Сама по себе глубокая рифма социальных катастроф — революций семнадцатого и начала девяностых — утягивала в воронку междувременья опорные явления русского культурного сознания: поэтическое мессианство и народнические искания, бунт против лжи и провозвестие царства правды, мистику и фольклор. Дальше контекст мелел. Древнекитайский колорит «Священной книги оборотня» — уже только подложка, оттеняющая историю непродажной любви в эпоху социально-политической проституции. А, скажем, гламурный пантеон кровососов в «Ампир В» — просто шутка, основанная скорее на малоприличной ассоциации их способа питания с современными пиар-технологиями, нежели на древней культурной мифологии вампиров.

Можно предположить, что беда пелевинских романов та же, что беда нашего общества: нам не с чем стало прощаться, нечего положить в ящик фокусника. Но сам этот архаично-простой фокус удивительно соответствует духу эпохи, когда виртуальные сущности, репутации, лица, идеи возникают ниоткуда и исчезают в никуда, как электронные вздохи глобальной Сети. И потому Пелевин продолжает наскребывать у публики не сбытые с рук артефакты.

Критики давно угрожают публике «последним» романом Пелевина. Именно с точки зрения культурного наполнения его последний по времени роман «Т» подходит под такое определение. После периода усиления сатирической линии («Ампир В», книга рассказов «П5») Пелевин возвращается к масштабу и серьезности «Чапаева и Пустоты». Роман «Т» создает ощущение «классического» Пелевина, и не в последнюю очередь благодаря дореволюционному русскому быту и его персонификации — «графу Т.», русскому классику Толстому. Литературная классика в романе «Т» имеет то же значение, что революция в «Чапаеве и Пустоте»: это культурный миф, обладающий такой степенью устойчивости, общеизвестности и плотности, какая наиболее эффектно оттеняет искомые автором изменчивость, непознанность, пустоту.

Но вот то, что после зондирования актуальной действительности Пелевин обратился к уже изрядно потрепанному мифу о русской классике, — тревожный симптом. Приходится бояться даже не того, что роман «Т» «последний», а того, что миф, легший в его основу, как бы не последний устойчивый общенациональный миф в нашей культуре. Для всякого российского литератора это уж точно отчаянный, под финал вытащенный козырь. Пелевин написал о Чапаеве и русской революции, о Толстом и русской литературе — остался, пожалуй, только русский царизм с его «грозным» или усатым лицом.

К этому беспокойству добавим обманутые ожидания: нельзя не обидеться на то, что мы, современники, все меньше Пелевину интересны. Антураж начала прошлого века, барыни и крестьянки, усадьбы и цыгане — как можем мы отразиться в этом, что может на это в нас отозваться?

Но и усадебным мифом нам насладиться не дадут.

Деконструкция в романе уж слишком стремительна. Едва приручив наше внимание неспешной беседой двоих в купе поезда, автор срывает маски: пассажир в облачении священника оказывается переодетым графом Т., а его попутчик — сыщиком, посланным схватить его, и оба достают револьверы. С этого момента повествование Пелевина не узнать. Заболтавшийся автор как будто задумал подкрепить свои отвлеченные рассуждения «кровью» — метафорически, если иметь в виду завязку и резкие сюжетные повороты, достойные киношки с погонями, и буквально, если принять во внимание живописание перестрелок с крупными завершающими мазками вроде «большой лужи крови, где размокал теперь клобук». Но и в этого «нового» Пелевина нам не дают поверить: вслед за автором перестает совпадать с собой описываемая им реальность. Плотный мир в романе исполнен дутыми словами, разреженными деталями, картонными образами. Ощущение фальши преследует читателя с самого начала в виде беспомощного слова «странный», которым автор дежурно характеризует все сбои в повествовании. Так же настойчиво повторяются в романе сравнения: здесь все на что-то похоже и оттого все меньше является самим собой. Обстоятельства действия — плавучий дом на барже, лес, призрачный Петербург — описаны с такими вычурными подробностями или такой скупой безыскусностью, что нельзя читать без усмешки даже самые достоверные элементы описания вроде «стоял зимний вечер» или «шелковый халат с кистями». Нет ни халата, ни зимнего вечера, ни леса, ни корабля — в художественном отношении они недолеплены, непропечены. Сыроват и сам граф, русский классик, комично исполняющий трюки с оружием как раз в те моменты, когда и читатели, и массовка в романе ждут от него духовного, учительского жеста.





Отсутствует, наконец, главное условие доверия к такого рода экшн-повествованию — увлеченность самого героя, неоспоримость внутренней мотивации в его похождениях. Все вокруг графа знают кучу фактов и доводов, почему ему следует переживать — страх, гнев, азарт. Но по «странному» случаю граф Т. не помнит, куда и зачем направляется и за что его преследуют вооруженные отряды. Бесстрастность графа — основной источник фальши в сценах погони и сражений.

Попавший в этот переплет словно против воли, граф Т. вслед за нами начинает воспринимать происходящее как плохой, пустой и путаный, роман. И ни ему, ни нам не становится легче, когда мы узнаем, что и такой взгляд на происходящее предусмотрен авторским замыслом.

«Низовой», сатирический, актуальный план романа наконец обнаруживается, как горошина под сотней тюфяков. Занимающая в сюжетном и смысловом отношении место самое незначительное, актуальность колет читателя, как принцессу, не давая «забыться», увлечься книгой. Не только ретроспекция дореволюционной России, внезапные погони и поединки, но и с первых глав романа затянувшиеся споры о многобожии оказываются всего только частью дешевой литературной игры — но не Виктора Пелевина, а его воображаемого коллеги Ариэля Брахмана.

Стоило этого ожидать: вслед за уже использованными метафорами, или, как их называет Пелевин, «аналогиями», которые наглядно представили читателю иллюзорность его существования, должны были явиться и образы «автора» и «героя». А чтобы усилить действие привычной, в общем-то, аналогии «жизнь как текст», допустим, что мир и странствие графа Т. создает не один автор, а пятеро, причем задача их совместного труда то и дело меняется по совсем не литературным причинам.

И вот, казалось бы, перед нами роман о литературе, о классике — но на поверку выходит, что мифология литературы и творчества в нем едва задействована. Поединок Толстого и Достоевского, во время которого названия их хрестоматийных произведений используются как обозначения боевых приемов, или мертвые души, подменившие зомби в мистическом триллере, или, скажем, алхимия бытия персонажа на примере Гамлета могут пополнить профессиональный фольклор литераторов. Но затрагивают в классике именно специфическую, творческую механику, а не общечеловеческое смысловое поле. Вовсе узок актуальный образ литературы: сатирический план романа посвящен не литературе даже, а скорее книгоизданию. А поскольку издательский бизнес показан в «Т» как часть современных пиар- и политтехнологий, то в романе использованы прежние сатирические наработки — например, шутки о СМИ, некоторые карикатурные персонажи, обличение потребительских ожиданий и тотальной продажности как механизма социального регулирования.

Досадно и то, что нравоописание современного книжного бизнеса снижает градус диспута о религии, в который вовлечен граф Т.: «автор» и «герой», получается, явлены нам не для иллюстрации природы нашего бытия, а для того, чтоб рассказать, «как пишутся рукописи в двадцать первом веке».