Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 123

Несовпадение прозы «нуля» и «плюса» касается и второго пути спасения — вопроса о непосредственно личном влиянии на мир.

Бездарно гибнет вместе с героем Волоса его способность видеть душевные эмоции людей, и невольно досадуешь на это излишество в романе. А привлекательный рассказчик Крусанова так и не перерос в Героя, оставшись носителем достоинства частного бытия, ценностями которого легко и цинично манипулирует друг-хозяин Капитан.

Быков же, сумевший преодолеть соблазн фэнтезийного решения проблемы за счет ее олицетворения во внешнем враге, в финале романа подкрепляет этот успех притчей о том, что все — в наших руках. Дивившиеся вполне триллерному решению судьбы России: у жрицы Аши и Губернатора родится Антихрист сразу с зубами, который тут же убьет мать, а потом положит конец лжи и начало истории, — мы с хохотом облегчения узнаем, что Аша разродилась, и ребеночек у нее обычный, беззубый, и — неужели гонения на влюбленных были напрасны? «Все это глупости. Вот же перед вами обычный ребенок. И ему надо жить. И всем нам придется это делать, понимаете? Не будет никакого конца света. Слишком все было бы легко, если бы случился конец света», — приводит Губернатора в чувство премудрая Маша, уже понявшая: чуда не будет, никто за нас не покончит с ложью и не положит начало истине, надо «как-то жить дальше» и в самом этом мужестве жизни совершить то, чего не сделает магия.

«Жить дальше» — рецепт Быкова прост, но этим-то и спасителен. Вместо чудовищных идеалов прошедшего века, людей-титанов, «запредельщиков» (Крусанов), переступивших не только через слабость воли, но и через слабину чувств, — вместо этих не раз скомпрометированных историей спасопогубителей России Быков предлагает нам «братство бессонных» — аллегорию бодрствования «частных» людей, образ мира, сберегаемого каждую ночь людьми, просто выполняющими свою шоферскую, телефонную, радио- или иную работу. «Это братство бессонных, не имеющее ничего общего с защитой государственных интересов, странным образом гарантировало человечеству выживание». Сверхчеловечность — это «человечность, доведенная до высших ее проявлений», спаситель не запределен, он жив и близок, он болит и сострадает, он, наконец, подобно лейтенанту Громову, просто честно выполняет свой долг: «Здесь действительно многое по кругу, но это из-за того, что каждый уклоняется от своих прямых обязанностей. <…> Ты свободен, потому что ты лучше всех делаешь свое дело, и плевать на то, как делают его другие».

«Этого я еще не понял. Но то, что я не могу этого понять, вовсе не значит, что это на самом деле не имеет смысла», — малолетний персонаж романа Ключаревой выводит нас к старинной догадке о том, что в Россию можно только верить. Мотив спасительной веры объединил у Ключаревой темы личного действия и личной подлинности. Недаром образы улыбающихся людей так настойчиво и, казалось бы, неуместно вкраплены в трагедийное поле романа, недаром именно «улыбаясь» умирает в тюремной больнице главный герой. Это улыбки не из злободневного плана романа — они о России будущего. России, открывающейся не через революционные коллективные эксперименты, а только в частном, личностном бытии. В добрых людях, которых все еще много на свете, в любви, которую предать — все равно что забыть самого себя, в индивидуальных поисках и видениях.

Священный восторг героя, прозревающего невидимую суть мира, — главный мотив, внешне выраженный в обмороках Никиты: «Так его восхищала жизнь. И так он переживал за свое отечество». Этому внутреннему, глубоко личному, прочувствованному восприятию действительности в романе противопоставлен поверхностный рационализм обличения, который обездвиживает преобразовательные возможности частной человеческой жизни и иссушает душу. С Никитой вступает в спор аристократично красивый Юнкер. Этот персонаж, как и архетипичный для русского сознания странник-дурачок Никита, метко угадан Ключаревой, что подтверждается знаменательным совпадением его образа с чертами другого прошумевшего обличителя — Гори Андреева из дебютной повести Сергея Чередниченко «Потусторонники» («Континент». 2005. № 125). И Юнкер, и Горя выбирают путь незапятнанности жизнью, своей непроявленности в ней. Это путь глубокого отчаяния, когда твоя принадлежность к невостребованным идеалам девятнадцатого века (ими увлечены оба героя) буквально не дает тебе выйти на улицы века двадцать первого (Горя днями лежит на диване, потому что уверен в бессмысленности любого действия в лживом мире, так же и Юнкер «не выходил из дома. <…> Потому что на улице стояла совсем другая эпоха. Мелочный и убогий двадцать первый век…»). Наконец, оба предаются совершенно тождественному по смыслу и даже форме обличению современного общества, сравните Горино: «Тут просто скрепя сердце приходится признать: мертвый человек. Живой труп. И такие ли будут строить Розу Мира? А с другой стороны — что с ними делать. Истребить всех? Да ведь что тогда от нас самих останется, кто мы сами будем после этого? Те же звери», — и Юнкерово: «В каждом или почти в каждом растет труп. Посмотри вокруг! Только ты, блаженный идиот, можешь видеть в этой мертвечине людей».

Благодаря сопоставлению образов Никиты и Гори — Юнкера понимаешь, что только тот, кто способен любить человека, выдержит и веру в Россию. Недаром Никита обручен любовью с мучительницей Ясей, а Горя Андреев спокойно предает добрую и терпеливую до неправдоподобности жену Кору. В отказывающихся от окружающих людей, от времени и пространства своей жизни Юнкере и Горе торжествует малодушный пафос непричастности, желание ни в коем случае не загрязниться появлением в «общем вагоне».





Но вагон-то — не общий! Россия в романе Ключаревой пока только вагон избранных, блаженных странников, ищущих подлинную Россию и себя в ней, передвижное Горинское, — общим вагону только предстоит стать, только предстоит России обрести единство верящего в нее народа.

Поэтому пока сам образ подлинной России открывается не всем, не скопом, не в транспарантах площадных — а в индивидуальном мистическом видении Никиты, человека, решившегося на приобщение к миру, на общение с людьми своей страны, на подвиг честного частного дела по спасению хотя бы малых одушевленных частичек огромной российской души. Сама душа эта и является ему в финале романа — в образе посмертно обретшей свой истинный, от цвета волос до характера, облик возлюбленной Яси. Потому что Россия будущего и есть — распрямившееся, избавившееся от искажений, истинного цвета пространство, где все люди наконец совпадут с собой и друг с другом, и реальность, от которой отреклись, будет прощена и принята: «Все вдруг разрешилось. Переломанные судьбы срослись. Вывихнутые души встали на место. Тот, кто искал любовь, — ее нашел. Тот, кто хотел свободы, — получил свободу. Даже беды и боль осознались как мосты, ведущие в счастье. И были прощены. И люди, почти неразличимые раньше сквозь суету каких-то ненужных, посторонних им движений, вдруг замерли и стали собой».

Семнадцатый год и его отраженное повторение-реванш в девяностых выглядят теперь пробой судьбы. Ошибившись в шаге длиною в век, мы как будто вернулись на исходную позицию.

Век серебряный потому и глуше цветом, как бы сомнительней золотого, что ощущает себя расцветающим не к месту и не ко времени, призванным — и обманутым историей. Он прозревает неизбежность прихода Большого Скифа…

«В этих покуда не обжитых, вполне бессмысленных, диких краях за перевалом тысячелетия» обнаруживает русское общество Евгений Ермолин в своей статье-манифесте «Человек из России», посвященной творчеству В. Пьецуха и, благодаря предмету размышления, ставшей для критика поводом обосновать свое восприятие нынешнего лика отечества («Октябрь». 2006. № 9). Но «дикость» — это не только просвечивающее через салонный снежок культуры тление бурой степи, не только «примитивизация культурного ландшафта в теряющей свой смысл стране» (Ермолин). «Дикость» — еще и сброс ошибок культуры, возвращение на позиции чистой возможности старта с уже нажитым знанием об ошибочных путях.