Страница 14 из 77
Ситуация располагает к тому, чтобы развернуть флаги перед подрастающим поколением, но отцовские доводы вызывают у Даши злую усмешку. Дочь и нужна Сенчину (и персонажу, и автору) такой – разрывающей «белое» кольцо. Он спорит с ней, как с собой, хладнокровно отмечая пункты, по которым ему уже нечего сказать и единственным политическим аргументом остается такая же, как у нее, упрямая тревога о будущем.
«Смердим» или «цветем»? – повесть запружена диспутами о России, но решает не этот вопрос, и даже не тот, что вынесен в заглавие. Она о том, как быть взрослым, когда ты по-детски растерян. Идеологически пустой бунт выражает время, когда старшим нечего сказать.
В своей повести Сенчин очень хорошо помнит чувство, выраженное в фильмах Хармони Корина и Софии Копполы: как хочется оставаться ребенком. Жена героя, прокручивающая ролик, заснявший ее с Удальцовым, выглядит не взрослее младшей дочери, кричащей «За Россию!» во время трансляции биатлона. Позитивный образ протеста выглядит корректировкой реальности, попыткой во что бы то ни стало «сказать кое-что позитивное», как комментирует героиня Копполы совершенный грабеж. Даша, ощущающая протест как катастрофу, – единственный человек в окружении героя, готовый обдумать ситуацию всерьез.
Суровые реалисты получаются из прогорклых романтиков. Скучная вахта протеста исключает игры не только с камерой, но и с идеей. Отец готовит Дашу к тому, чтобы делать выбор в отсутствие всякого позитива, за гранью определенности. И прямые вопросы дочери встречает прямым взглядом, в котором – вся самоирония поколения, узнавшего, что «конкретных ответов» не будет.
Неопределенность взрослого месседжа, путаность целей, незавершенность действий – основная энергетика спектакля «Пыльный день», поставленного в Центре драматургии и режиссуры Казанцева и Рощина по пьесе Саши Денисовой. Впервые прославившись как автор манифеста рожденных в семидесятые, Саша Денисова и в пьесу насовала развернутых реплик в подспорье революционерам и социологам. Подобно повести Сенчина, пьеса начинается парадом состоявшихся тридцатилетних перед несмышленышами.
Парад проходит в форме пикника, и бестолковые блуждания героев перемещают их не только по подмосковному лесу, но и во времени. Они ищут поляну юности – поры, когда о своей нынешней жизни они могли только мечтать под «вино и скумбрию», а их друзьям помладше еще не дозволялось пить. Границу поколений Денисова определяет четко, считая своими тех, кто не в люльке пересидел развал советского колосса. Из школы рыночного выживания ее поколение вынесло не успевший растратиться романтизм и главные ценности: «волю» и «дело». Голод по самоутверждению выдает в состоявшихся тридцатилетних людей, которым в юности творческие амбиции пришлось поприжать.
Королева журнальных колонок по прозвищу Папирус, ведущий скандального ток-шоу, популярный профессор – тридцатилетние в пьесе обошлись бы без тех, кто помладше. Они и в самом деле по ходу действия избавляются от двадцатилеток и, наконец оставшись втроем, втыкаются в музыку юности. Троих достаточно для компактной психологической драмы, но Денисова разбавляет ее водевилем. Пока идет спектакль, все умиляет и смешит: затянувшаяся пародия на ток-шоу, нелепая Гусева, мечтающая «обнять козу», банкир с тромбоном, лесник, потерявший ружье, студентка, которую играет юноша. И только потом понимаешь, что это не более чем навороты – «брокколи», как говорит модный ведущий о платье Гусевой.
Техника «брокколажа» выражает напыщенный самообман поколения, вышедшего при параде заявить о себе. Перегруженность спектакля культурными знаками и публичными заявлениями не дает почувствовать, что ни событий, ни поколенческой идеи в нем нет. Ружье выстрелит, лесник грозится, студентка произнесет обличительный монолог против «лживой и подлой» Папирус, но этот шум не надолго отвлечет героев, носящихся с собой. Папирус принимает позу Ахматовой, герои маются мечтами под Чехова и одеваются под Фицджеральда – но где же их собственная система выразительных средств?
Трагический финал выручает автора пьесы о поколении, которому нечего сказать, и кажется наиболее грубо сделанным наворотом. В свете развязки пункт «Манифеста Пыльного дня», призывающий бежать от семьи и детей в «Жан-Жак», звучит памяткой дезертира. Романтический финал Денисовой зеркально соответствует реалистическому ворчанию Сенчина: она позволила тридцатилетним закрыть глаза до того, как доломаются копья. Она разрешила им не быть реалистами – не стать старшими.
Мыслящая пыль: детство двадцатилетних
Если верить Денисовой, рожденным в восьмидесятые молодость далась слишком легко. Им ничего не пришлось доказывать и потому ничего не хочется добиваться. Люди, лишенные «воли» и «дела», достойны разве что быть фоном для состоявшихся тридцатилетних. В точности противоположная целеустремленной Папирус, нелепая Гусева и сама готова признать, что любви ей хочется больше, чем дела, и вместо творческого дара она не прочь завести сыночка, играющего на пианино. Гусева почти не уступает Папирус в количестве признаний, произнесенных на публику, и все же саморазоблачения двадцатилетних в пьесе не случится. За словами остается загадка Гусевой, которую Денисова тщится разгадать.
«Манифест Пыльного дня» призван защитить состоявшихся тридцатилетних от времени, которое больше им не принадлежит, – пыльного времени. «Не стать пыльными» для героев значит не повзрослеть – это верное, но и самое поверхностное прочтение пьесы. Папирус боится не старости, а предчувствия, что в пыльном времени ее «воля» и «дело» упадут в цене, и жертвы любовью и молодостью, совершенные ради них, окажутся напрасны. Недаром задуманный ею роман о современниках не получается: пыльное время не ловится. Похожее чувство испытывает герой последнего романа Александра Архангельского: «Музей революции» посвящен лидерам поколения, в девяностые добравшимся до вершин и вдруг обнаружившим себя властителями общества, действующего по каким-то новым, им не понятным, не мужским законам.
Пыльное время – не время быть личностью, оно сопротивляется твердым формам. В пыльное время лучше не знать, чего хочешь, а еще лучше ничего не хотеть. Гусева, которой не нужно все время помнить, что она новая Ахматова, которую тянет то в Париж, то в Петрозаводск, которая готова представить себя в особняке у залива и в коммуне, родить сына темненького или светленького – в общем, признающая себя человеком с «вибрирующей мотивацией», – в пыльном времени выживет.
Советское еще воспитание принуждает Папирус говорить о пыли с горечью, но Гусева, помимо воли драматурга, показывает, что есть свое обаяние в людях, носимых ветром. Не говоря об уже сложившейся эстетике поколения мыслящих частиц.
Спектакль «Кеды» по пьесе Ольги Стрижак, поставленный в «Практике», впечатляет прежде всего ощутимым облегчением театрального каркаса. Сама по себе пьеса поколенческая, с традиционными заходами на манифесты (шесть – по числу главных действующих лиц из молодежи) и поединки поколений (буквально – реслинг главного героя с отцом подружки). Ее и рекомендуют в традиционном контексте – например, как актуальный аналог еще советского фильма «Курьер». Но Руслан Маликов, в отличие от Саши Денисовой, которая сама режиссировала свою пьесу, ставил не на слова. В его спектакле пластика героев составляет отдельное высказывание – седьмой манифест.
Герои кружат, как кружили герои «Пыльного дня», но теперь это не пародия на целеустремленные поиски, а метафора эскейпа. Кеды невесомы, как предлог: герой Гриша вспоминает, что надо ведь еще купить кеды, всякий раз, когда его припирают с требованием поступка или ответа – мать, отчим, друг, бывшая девушка. Кеды распространяют эпидемию невидимости: где новая гитара друга, где стол, за которым обедает Гришина семья, где клуб, офис, клавиатура? Актеры перебрасываются репликами в эфирной пустоте сцены, как в чате, не трудясь даже обернуться к партнеру. В этом полностью воображаемом мире ритмичные проходки матери, представляющей, будто делает уборку, выглядят особенно смешно.