Страница 3 из 6
Горгий чувствует, что его рассуждение может покоробить слушателей – ведь тогда никто не несет ни за что ответственности. Поэтому он так долго говорит, что, скорее всего, ее похитили. Ведь проверить это нельзя, а Горгий искусно работает с памятью слушателей: если несколько раз повторить, что Елену похитили, назвать похитителя «варваром» и проклясть, то это все запомнят. Здесь Горгий стоит у истоков агитации и пропаганды: надо часто повторять малодостоверное или ложное, посылать проклятия, возмущаться – и это точно все запомнят, а подробности дела забудут.
Но далее Горгий начинает восхвалять словесность: даже если Елена поехала добровольно, то только потому, что слово иногда сильнее меча. Горгий незаметно перешел к саморекламе, доказывая, что мастер слова не менее искусен и мудр, чем другие мастера, потому что может воздействовать на все эмоции слушателей. Отдельные искусства возбуждают отдельные эмоции, тогда как оратор способен возбудить все эмоции одновременно:
Если же это речь ее убедила и душу ее обманом захватила, то и здесь нетрудно ее защитить и от этой вины обелить. Ибо слово – величайший владыка: видом малое и незаметное, а дела творит чудесные – может страх прекратить и печаль отвратить, вызвать радость, усилить жалость. А что это так, я докажу – ибо слушателю доказывать надобно всеми доказательствами[4].
Итак, Елена просто оказалась бессильна перед красноречием, искусством искусств, перед которым все бессильны. Далее Горгий сравнивает поэзию и красноречие и с театром, и со служением богам – возвращая тем самым театр к его ритуальным истокам. Как невозможно противостоять заклинанию и колдовству, так же невозможно противостоять профессиональному красноречию. Горгий строит свой довод на идее прозорливости: как пророк и жрец знает прошлое, настоящее и будущее, так же и оратор знает всё это. Оратор даже может влиять словом на событие, времена ему подвластны.
Джузеппе Эмануэл. Горгий. 1818
Но Елена не была оратором. Ее свойство – не быть оратором, а быть прекрасной. Поэтому она не могла предвидеть последствия своего любовного увлечения. Она была заложницей собственных свойств.
Так Горгий, отделяя свойства от человека, возносит искусство красноречия, в котором он главный мастер, на небывалую высоту, ставя его в один ряд со жречеством. Не случайно сама его речь наследует жреческой: с глубокой древности внутренние рифмы, ритм, перечисление имен списком – всё это были признаки священных вещаний.
Поэзию я считаю и называю речью, имеющей мерность; от нее исходит к слушателям и страх, полный трепета, и жалость, льющая слезы, и страсть, обильная печалью; на чужих делах и телах, на счастье их и несчастье собственным страданием страждет душа – по воле слов. Но от этих речей перейду я к другим. Боговдохновенные заклинания напевом слов сильны и радость принести, и печаль отвести; сливаясь с души представленьем, мощь слов заклинаний своим волшебством ее чарует, убеждает, перерождает. Два есть средства у волшебства и волхвования: душевные заблуждения и ложные представления. И сколько и скольких и в скольких делах убедили и будут всегда убеждать, в неправде используя речи искусство! Если б во всем все имели о прошедших делах воспоминанье, и о настоящих пониманье, и о будущих предвиденье, то одни и те же слова одним и тем же образом нас бы не обманывали. Теперь же не так-то легко помнить прошедшее, разбирать настоящее, предвидеть грядущее, так что в очень многом очень многие берут руководителем души своей представление – то, что нам кажется. Но оно и обманчиво, и неустойчиво, и своею обманностью и неустойчивостью навлекает на тех, кто им пользуется, всякие беды[5].
Итак, Горгий говорит, что у человека есть внутренние душевные представления. Мы бы назвали их эмоциями. Эмоции легче всего реагируют на образную речь как на более сильный раздражитель. Горгий создает привычную нам со школьной скамьи риторику: когда нас учили разнообразить речь синонимами, говорить «образно», представлять при чтении стихов происходящее в стихах, нас учили урокам Горгия.
При этом Горгий говорит и об ответственности ораторов за сказанное, хотя сразу же оговаривает, что слово «накладывает печать на душу» – как мы сказали бы сейчас, «формирует нашу картину мира». Просто выражений «картина мира» или «мировоззрение» тогда не было (они появятся только в XIX веке, через двадцать четыре века после Горгия), а метафора печати и отпечатка (оттиска) использовалась очень широко. Отсюда наши представления о типе (буквально оттиске), характере (по-гречески тоже оттиск или начертание).
Тем самым Горгий настаивает, что каждый – в чем-то жертва своего характера и своего мировоззрения. Он даже упрекает ученых, что те создают всякий раз новые модели мироздания, влияющие на мировоззрение публики:
Что же мешает и о Елене сказать, что ушла она, убежденная речью, ушла наподобие той, что не хочет идти, как незаконной если бы силе она подчинилась и была бы похищена силой. Убежденью она допустила собой овладеть; и убеждение, ей овладевшее, хотя не имеет вида насилия, принуждения, но силу имеет такую же. Ведь речь, убедившая душу, ее убедив, заставляет подчиниться сказанному, сочувствовать сделанному. Убедивший так же виновен, как и принудивший; она же, убежденная, как принужденная, напрасно в речах себе слышит поношение. Что убежденье, использовав слово, может на душу такую печать наложить, какую ему будет угодно, – это можно узнать прежде всего из учения тех, кто учит о небе: они, мненьем мненье сменяя, одно уничтожив, другое придумав, всё неясное и неподтвержденное в глазах общего мнения заставляют ясным явиться; затем – из неизбежных споров в судебных делах, где одна речь, искусно написанная, не по правде сказанная, может, очаровавши толпу, заставить послушаться; а в-третьих – из прений философов, где открываются и мысли быстрота, и языка острота: как быстро они заставляют менять доверие к мнению![6]
Итак, чем больше философы спорят, тем скорее меняются «мнения» публики. А Елена – такой же человек, как и все. Ее божественное происхождение не делает ее душу иной по качеству: как лекарства могли действовать на нее, как на всех людей, так и слова.
Одинаковую мощь имеют и сила слова для состоянья души, и состав лекарства для ощущения тела. Подобно тому как из лекарств разные разно уводят соки из тела и одни прекращают болезни, другие же жизнь, – так же и речи: одни огорчают, те восхищают, эти пугают, иным же, кто слушает их, они храбрость внушают. Бывает, недобрым своим убеждением душу они очаровывают и заколдовывают. Итак, этим сказано, что, если она послушалась речи, она не преступница, а страдалица[7].
Далее Горгий говорит, и мы опускаем для краткости эти примеры, что у страха глаза велики: например, мы все боимся, если перед нашими глазами окажется клинок. Так и Елена могла испугаться Париса, если он явился во всеоружии, пусть даже с самыми добрыми намерениями.
Также велики глаза у соблазна: когда художники рисуют Елену, они используют несколько моделей, и изображение оказывается неотразимым. Елена соблазняет своей красотой и сама соблазняется любой красотой. И если мы часами готовы смотреть на прелестную картину, а вид оружия нас пугает, то чего мы требуем от Елены? Мы сами становимся жертвами соблазняющего убеждения, как и она. Нас тоже может напугать сосед, или запутать мошенник, и мы тоже теряем голову от любви – и какое тогда у нас право обвинять Елену?
Горгий произносит настоящую похвалу Эросу, богу любви. Он собирает в пучок все культурные представления о любви. Иногда любовь представляют как негу. Иногда – как болезнь и лихорадку. Любовью наслаждаются и от любви страдают. Как в начале речи Горгий вспомнил множество женихов и обожателей Елены и тем самым представил ее предметом обожания, жертвой своей красоты, так и в конце речи он вспоминает множество свойств любви, приятных и не очень. Он говорит, что любовь радикально несовместима с бытовым пониманием свободы: она покоряет, мучает, истязает, пленяет – но не освобождает.
4
Там же.
5
Там же.
6
Там же.
7
Там же.