Страница 69 из 78
— А на общих планах?
— На общих — тут, знаете, сложнее. Делают специальные полы.
— Как?
— Ну, мизансцена же ясна. Ленин, допустим, подходит к карте и идет по кабинету — к окну, к телефону. Там, где я должен идти, для меня в полу желоба проложены. Все стоят как на помосте, а я хожу только по желобам.
Кстати, Ленина он играл очень хорошо. Я видел какой-то фрагмент — очень неожиданный Ленин, интеллигентный, тонкий, с трепещущей пустой душой.
Итак, лысый Смоктуновский, в светлом пиджаке, светлой рубашке, роскошным жестом раскрыл передо мной дверцу. Была весна, летел тополиный пух.
— Здравствуйте, я — Сергей Соловьев.
— Кеша, — сказал он, протягивая руку.
— Как Кеша?
— Кеша. Очень прошу звать меня именно так. И на «ты».
— Мне будет трудно.
— Не важно. Пусть трудно. Надо преодолевать. Убежден, что искусство на «вы» не делается. С Козинцевым мы были на «вы», и ничего путного не вышло.
— Как не вышло?
— Да нет. То, что вы видели в картине, — одна десятая того, что могло бы быть. А все потому, что с режиссером я был на «вы» и много проиграл в этой игре. До беды.
— А что вы проиграли?
— Ну, прежде всего, перевод.
— Как перевод?
— Есть же гениальный перевод, а он взял достаточно пошлый, пастернаковский.
Мы ехали на малой скорости. Каждое следующее слово заворачивало мне мозги набекрень, наизнанку, не знаю куда.
— Да, пошлый. Он же весь — из поэтических пошлостей. А есть гениальный перевод гениального русского поэта. Знаете, кто это?
— Не знаю. Может, Лозинский?
— Не-е-т. Гениального русского поэта.
— Нет. Не знаю.
Он нагнулся ко мне и прошептал на ухо:
— Ка-Эр.
Мне это ничего не говорило.
— Ты не знаешь?
— Нет.
— Константин Романов. Великий князь.
— Никогда не читал.
— Я тебе дам этот перевод. Ты увидишь… И все я просрал из-за того, что с Козинцевым был на «вы». Я тебя прошу. Сейчас же, с первого момента, раз мы начинаем вместе, будем на «ты». Иначе не заметим, как просрем общую работу.
Я чуть не вывалился из автомобиля от счастья. Он как бы уже сказал, что согласен.
По дороге не раз пешеходы перебегали дорогу прямо перед машиной (такая, что ли, была в те годы мода). Перед каждым перебегающим Иннокентий Михайлович тормозил, останавливал машину, улыбался своей невиданной, до ушей, улыбкой, как бы говоря: «Переходите спокойно. Я, конечно же, подожду». При этом раз шесть нам чуть не смяли в лепешку задницу: я видел, что каждое торможение связано со смертельной опасностью для меня и для него, но понимал, что понты ему гораздо дороже денег, он этот номер долго репетировал и сейчас блистательно с ним выступает.
Выехали на Приморское шоссе. На скорости сто двадцать километров он вдруг бросил руль и стал биться в салоне, метаться, хлопать по потолку.
— Что случилось? — закричал я, не понимая, в чем дело.
— Как что случилось? Муха! Муха!
Не знаю, удалось ли ему убить ее, большая удача уже то, что убить нас ему пока не удалось. Мы приехали на дачу.
Там были чудесные дети, милая Соломка, лето, шумящие сосны. Замечательный обед. Вечером он повез меня на вокзал, ни о каком «Булычове» не было и речи. Единственное, что он спросил:
— Ничего, что я лысый?
— Вполне устраивает.
— Ну, я все равно приеду заранее. Даже на этой неделе просто так приеду. С Мишей поговорим о том о сем. Костюм померим, грим. Есть у меня всякие идеи, заморочки. Я вам все расскажу. Будет классно. Это вы отлично придумали. Я с такой радостью принимаю ваше предложение!
На обратном пути я не спал на полке, а просто от счастья парил над ней, как Рита Терехова в «Зеркале» Тарковского. Приезжаю в Москву, у нас вторая смена, к трем часам прихожу в костюмерную, хочу обрадовать Михаила Александровича — я пока ему ничего не говорил. Да и вообще ни об одном из партнеров я ему не говорил — он пробовался с разными.
— Михаил Александрович, — говорю ему, — представляете, какая мысль пришла мне в голову…
И рассказываю все со спертым в зобу дыханием, жду, когда он начнет меня обнимать, целовать и говорить: «Как здорово!»
Смотрю, реакция у него какая-то вялая, заторможенная. Он надевал штаны, ботинки; когда я закончил свой рассказ, пристегнул подтяжки, посмотрел на меня, и я увидел совершенно бледное лицо, свинцовые глаза смертельно ненавидящего меня человека. Я осекся на полуслове. Настала пауза.
— Что случилось, Михаил Александрович?
И тут ангельский, добрейший, тишайший Михаил Александрович сказал голосом Трубникова из «Председателя»:
— Выкинь из головы, не будет этого никогда. Ты понял?
— Чего не будет никогда? — Я даже и в голову не мог взять, в чем дело.
— Никогда Кеша не будет играть трубача в этом фильме. Никогда. Ни за что. Или Кеша, или я.
— Что такое? Почему? Что случилось?
— Как что случилось?! Я восемь месяцев горбатился над этим Булычовым! Сколько здоровья, сил положил! Я шел в картину к неизвестному режиссеру и не знал вообще, что из этого получится. Я всем рисковал. Теперь на два дня приедет Кеша, выйдет, улыбнется и ничего нет!
— Как ничего нет?
— Никаких моих трудов! Нет!
— Как, Михаил Александрович? Наоборот! Мы извлечем искру! Масса на массу! Плюс на минус!
— Ничего подобного! То, что я тебе говорю, то и есть на самом деле. Придет Кеша, улыбнется, дунет в трубу и меня нет!
— Я ж видел материал! Вы видели материал! Да вы что? Там такие тонкости! Обертоны!
— Я тебе в третий раз говорю: придет Кеша, ухмыльнется, дунет в трубу и меня нет! На хрен мне это надо!
И я понимаю, что это не вообще разговор — это катастрофа.
На меня двинулись с двух сторон по одноколейке два бронепоезда. Я стою на рельсах и понимаю, что никакой возможности уговорить Ульянова нет. Он стоит белый, губа трясется, руки трясутся.
— Выкинь из головы! Я сниматься не пойду! Если ты сейчас же не отменишь все это, я одеваюсь, ухожу, и никогда в жизни мы больше не встретимся!
— Михаил Александрович, вы извините, может, я чего-то не додумал…
— Звони ему немедленно. Говори, что он не будет сниматься. Я даже обсуждать не хочу!
— Михаил Александрович! А что же я могу ему сказать? — С языка чуть было не слетело: «А можно я ему скажу, что это вы требуете?» — но я тут же осекся: нельзя, и спрашивать нечего.
— А думай сам, что ему скажешь! Твое дело! Когда ты туда ехал, ты сам думал — вот и сейчас сам думай. Я ничего не знаю.
Если я и испытывал когда-либо подобный ужас, то уж не больше двух-трех раз в жизни. Ясно было, что все кончено. Меня просто раздавят, сомнут, ребра в крошево, легкие погнут и режиссера Соловьева больше нет.
А Кеша звонит в группу. Говорит:
— Давайте шлите вызов. В четверг я еду.
Я в группе ничего не говорил, они не знают, что отвечать. Тянуть нельзя ни секунды. Иначе он возьмет и приедет.
Что я тогда плел Смоктуновскому, уже и не могу вспомнить. Врал, что съемки внезапно прекратились. У нас с оператором разногласия. Съемочный брак. Все придется переснимать сначала. К сожалению, все наши договоренности полетели.
— Да не огорчайся, — дружески успокаивал меня Кеша, — у тебя ж первая картина. Брось. Выкинь из головы. Ну, переснимете. Не у тебя первого брак.
— Ну, ты ж потом будешь занят! — Смоктуновский действительно говорил, что начинает какую-то большую работу.
— Ну, не так занят, чтобы к тебе на три дня не приехать. Раз обещал, выполню. Железно можешь на меня надеяться.
Позорище! Вранье! Ужас! Словами не передать.
На трупе Кеши я выиграл дружбу с Ульяновым — он сразу стал со мной еще прекраснее, еще милее и добрее.
— Ты не расстраивайся! — успокаивал он меня. — Давай возьмем на трубача Катина-Ярцева. Он чудесный актер.
Тут уже я уперся и стал проявлять режиссерскую самостоятельность, хотя и знал, что Катин-Ярцев действительно чудесный актер.
— Да нет! Катин-Ярцев какой-то мультипликационный.