Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 78



Марианна и Коля Пастухов

Я заметался по мосфильмовским коридорам, всюду натыкаясь на стеклянную преграду снисходительного безучастия.

— Старик, куда ж ты лезешь? После такого дела надо передохнуть — годок, а то и два, и три.

Впрямую этого никто не произносил, но и глаза, и повороты голов, и слегка переменившееся выражение лиц показывали, что к тебе относятся как к тяжелобольному. Мне уже померещилось, что люди переговариваются у меня за спиной, показывают в мою сторону пальцем:

— Смотри-ка, вот тот парень, который снял «Станционного смотрителя».

В таком состоянии измазанности в дерьме я провел еще месяца два или три. Однажды валялся дома, уже не имея моральных сил оторвать голову от подушки, морда вспухла от безделья и неясности дальнейшей жизни. Раздался звонок, говорил Лев Оскарович:

— Что делаешь?

— Ничего. Лежу.

— Ну, лежишь, а делаешь-то что?

— Читаю.

— Что?

— Книги.

— А газеты не получаешь?

— Получаю.

— «Правду» получаешь?

— Нет. Сосед получает. Дает почитать.

— Вчерашнюю давал?

— Давал. Вчерашнюю я читал.

— Ну и что вычитал?

— Ничего не вычитал.

— Ну, мудак! Читать надо, где Чили.

Как раз в это время в Чили происходил переворот, все следили за последними днями Альенде.

— Про Чили я читал.

— Плохо читал, внимательнее читать надо. Возьми газету.

Я взял газету, открыл, где Чили.

— Нашел?

— Нашел.

— Правее смотри.

Правее — большая заметка «Победа советского киноискусства». Читаю. На Венецианском фестивале телевизионных фильмов главный приз «Золотой Лев святого Марка» — При-Италия «за высокое художественное достоинство и красоту» получила картина молодого советского режиссера Сергея Соловьева «Станционный смотритель». Пресса высоко оценила изящество ленты, совершенство мастерства ее создателей… Выше похвал уже не придумаешь.



— Что это значит? — спрашиваю, совершенно ошалев.

— Ничего не знаю. Буду узнавать. Позвони мне к вечеру.

Я позвонил. Выяснилось, что после того, как мне дали третью категорию, приехал Гамбаров, которому картина очень понравилась. Он ее забрал, занялся ее продажей, а накануне Венецианского фестиваля позвонил Лапину:

— Выдвиньте «Смотрителя» от СССР на Венецианский фестиваль. У картины очень хорошие шансы.

Лапин, естественно, отказался, сказал, что есть другая, гораздо более выдающаяся картина, а у этой третья категория, ее еле-еле приняли.

— Не нужна никакая другая, — сказал Гамбаров, — поверьте моему опыту. У вас очень хорошие шансы.

— При чем тут шансы! Мы выдвигаем другой фильм.

Гамбаров позвонил на следующий день:

— Вы не хотите выдвигать «Станционного смотрителя». Но я ведь ваш сопродюсер. Могу я выставить картину от ФРГ?

— На здоровье. Пожалуйста.

Гамбаров выставил фильм от ФРГ. Правда, в момент, когда пришла пора получать приз, представитель «Совэкспортфильма» попытался выскочить на сцену, но Гамбаров очень твердо отпихнул его плечом, вышел сам, сам получил приз из рук председателя жюри и сам передал его Лапину. Лапин поставил его к себе в кабинет, меня же года через полтора тайком завели туда посмотреть на своего Льва.

Гамбаров очень хорошо продал «Станционного смотрителя», а затем выставил его на приз Евровидения, опять от ФРГ. На этом конкурсе картина получила очень трогательный приз — Христианского Воскресения, а вместе с ним — высокую честь быть показанной по всей Европе в Пасхальный вечер в самые лучшие часы.

Прошло еще время. Надо было как-то выправлять свое положение, определяться со следующей работой. Не миновать было разговора с Сизовым. Но идти к нему было еще страшнее, чем в день моего принародного срама. В виде блудного сына, припадающего к коленям всепрощающего отца, как на картине Рембрандта, явиться я не мог — виниться вроде как не в чем. Заявляться со словами: «Ну, что, дурило, кто прав оказался?» — было и того глупее. Как вести себя, я не знал, но идти было надо. Ужасно переживая за Сизова, не за себя, пошел к нему с этой газетой, выдумал какой-то вопрос, требующий срочного разговора. Он вел себя как всегда, будто ничего и не случилось. Обсудив сочиненный мной и ни ему, ни мне не интересный вопрос, я дрожащим голосом спросил:

— Николай Трофимович, слышали про историю со «Станционным смотрителем»?

Он так же ровно, не меняя голоса, ответил:

— Слышал. Читал. От души поздравляю.

Я замолчал, не зная, что говорить дальше. Он перебирал еще какие-то бумаги, посмотрел на меня и, прервав тяжкую паузу, сказал:

— Что молчишь-то? Ничего удивительного, ничего страшного нет. Видишь? Разные бывают у людей мнения.

Я от души за него порадовался. Сколько встречалось мне тех, кто за подобное же на всю жизнь затаил бы злобу и при любом подходящем случае вонзал бы в меня свой гнилой, зловонный зуб. Тут же было незлобивое, приветливое равнодушие и к собственным амбициям, и к моей престижной победе. Это меня и потрясло, и исполнило неизмеримо большего к нему уважения. Во все последующие годы, открывая дверь сизовского кабинета, я знал, что, когда он будет изничтожать мой следующий сценарий, я смогу ему его же словами незлобиво и достойно возразить:

— Ну, что ж. Разные бывают у людей мнения.

НИКИТА

Не помню уж, когда, где и по какому поводу мы познакомились. Первое, что возникает в памяти, — на закате солнечного майского дня мы сидим в ресторане ВТО, в маленьком круглом зальчике, выходящем окнами на улицу Горького. Мы с ним вроде уже приятельствуем, почти что дружим. Сидим за превосходно накрытым столом. Я еще живу недавними примитивными студенческими понятиями о том, что такое превосходный стол, а тут — все другое: белые крахмальные скатерти, шампанское во льду, свежайшая черная икра, лоснящееся масло, водка, изысканные закуски, и мы, так во всяком случае помнится, все в белом. И улица Горького — вся тоже почему-то почти белая. Может быть, потому что в ту пору раннего московского лета кружит над ней белый тополиный пух.

Сидим втроем: я, Никита и тогдашняя его жена — Настя Вертинская. По какому именно поводу мы тут вместе — вспомнить не в состоянии. Я, начинающий режиссер, еще ничего не снявший; Никита, уже сыгравший в «Я шагаю по Москве», узнаваемый всеми на улице (его не просто узнавали, но уже тогда, открыв рот, останавливались и долго смотрели, как бы не веря своим глазам); и Настя, совсем заоблачное существо, окруженная ореолом еще совсем свежей отцовской славы, да еще и снявшаяся в пользовавшемся невероятным успехом «Человеке-амфибии», только что сыгравшая Офелию в «Гамлете», маленькую княгиню в «Войне и мире», Кити в экранизации толстовской «Анны Карениной»…

Настя только что вернулась с Каннского фестиваля — ездила туда вместе с Зархи и Таней Самойловой представлять «Анну Каренину». Вещи рассказывает удивительные. Какой революционный кошмар там, на этом фестивале, творился! Какие-то студенты, ворвавшись в зал, кричали Годару: «Если ты революционер, отдай яхту, купленную тобой на прибавочную стоимость, уворованную у трудящихся!» (Годар пришел в Канн на своей яхте, и та стояла напротив Круазетт.)

— Ты представляешь, — повторяла Настя, вскидывая то на Никиту, то на меня свои потрясающе оливковидные глаза, — да, так они кричали! «Верни ворованное!..»

Никита намазывал на свежий пахучий хлеб масло, черную икру, разливал ледяную водку:

— Насть, прошу тебя, не бери в голову!

— Как же не брать?! Никита, ты не понимаешь! Отменили наш показ! Мы так хотели показать нашу «Анну»! Это ж не ерунда какая-нибудь, это все-таки Толстой! Но они говорили: «Это буржуазное, старое, никому не нужное искусство. Мы должны на этом фестивале смотреть и обсуждать ролики, инструктирующие, как снаряжать динамитом бомбы!» Ты понимаешь, какой ужас! Они не хотят никакой культуры! Они хотят взрывать, взрывать и взрывать!