Страница 48 из 78
— Какой я кретин! — ругал себя Андрей. — Погубил картину! Погубил! Я же знаю, почему она не монтируется. Что я, идиот, что ли? Что я, уж совсем непрофессионал? Я же ее неправильно снимал. Еще снимая, знал, что неправильно снимаю… Что она не будет монтироваться… Вот она и не монтируется…
Это он говорил про одну из самых великих лент мирового кино. Думаю, за сто лет истории кинематографа наберется ну еще десяток картин подобного уровня. Он же повторял:
— Все погибло! Все погубил! Сам дурак: а ведь мог бы снять так, чтобы не погубить.
Потом, одним из первых, он позвал меня смотреть «Зеркало».
Картину я не очень понял, поначалу она мне не слишком понравилась. В голове вынырнула и осела самодовольная формула, которой через час после просмотра я уже поделился с художником Сашей Борисовым.
— Странная история. Человек знает, как должна выглядеть великая картина, подробно представляет, так сказать, ее внешность, но не понимает, как у великой картины устроены внутренности. Такое вот у меня ощущение.
— Что ты имеешь в виду?
— Это муляж великой картины.
Андрею я, слава тебе Господи, ничего подобного не высказал. Говорил осторожно, но и сама эта осторожность отчего-то была высокомерной.
— Спасибо, очень хорошая картина, — говорил я, — но, к сожалению, иногда не очень понятно, кто кем кому приходится: кто мама, кто папа, кто жена, кто корректор? Может быть, даже имеет смысл сделать такой андеграундный фокус — раздавать в кинотеатре перед фильмом специальную программочку, как в опере? Люди будут смотреть в нее и понимать, кто есть кто. И что есть что.
Все это, по меньшей мере, было глупо, развязно и, конечно же, обидно для Андрея. Выражение лица, с каким он меня слушал, я помнил долго. Он не ответил ничего.
Года через три, собираясь снимать в Японии «Уроки музыки» (так поначалу назывались «Мелодии белой ночи»), я заказал пересмотреть «Зеркало» — исключительно для того, чтобы решить, приглашать ли на картину Гогу Рерберга. Хотелось еще раз поглядеть на экране, в чем он силен, в чем не очень, чего от него ждать? В одиночку я уселся в зале. Было часов восемь вечера, механики зарядили пленку, где-то минут через пять просмотра у меня вдруг спазматически схватило горло и уже не отпускало до самого конца. Я рыдал, растирая слезы и сопли по лицу, как не рыдал, наверное, ни при каких самых печальных жизненных обстоятельствах. Картина, видимо, еще и внутренне совпала с моим тогдашним душевным состоянием. С того незабываемого вечера «Зеркало» — навсегда мой любимейший фильм, тончайшее откровение и странного нашего искусства, и самой жизни.
Андрей в это время, кажется, уже начинал какие-то пробы к «Сталкеру». Я зашел в павильон, где он работал; он кому-то что-то доказывал, язвил, переругивался, явно было ему не до меня и не до моих запоздалых откровений. Я позвал в коридор Ларису:
— Я хотел бы перед Андреем извиниться… Он когда-то пригласил меня на «Зеркало», я картины не понял, наговорил ему всяких глупостей, думаю, даже нахамил. Сейчас картину случайно пересмотрел и понял, что это просто оглушительный шедевр, а я козел. Я мешать не буду, ты просто передай, что я заходил и все это тебе говорил.
Вышел из павильона Андрей. Я повторил ему все то же самое. Он выслушал спокойно, даже с некоторым интересом.
— Я всегда был уверен, что картина раньше или позже дойдет до любого идиота. В сущности, она до примитивности проста… А тебя я давно держу за живого, вполне сообразительного человека…
Как бы в знак примирения, Андрей спустя некоторое время пригласил меня на приемку «Сталкера». Мне повезло: заодно с фильмом я увидел еще одну грандиозную постановку застойной эпохи — сдачу Андреем картины начальству.
Для начала он сообщил руководству студии, что в директорском зале показывать картину не будет — там неряшливая проекция, грязные, сто лет немытые стекла в будке механика. Согласен он на проекцию только в третьем зале: это большой, но холодный, без всяких начальственных прибамбасов рабочий зал возле павильонов.
Для тогдашнего Генерального — Н.Т. Сизова это было первым ударом: как это, принимать картину не у себя, рядом с кабинетом, а куда-то вниз идти? И вообще, не хватало, чтобы Тарковский указывал, мытые или немытые окошки у его вышколенных придворных киномехаников. Тем не менее противоречить Андрею он не стал.
Тарковский позвал в зал немногих: Сашу Княжинского, оператора картины, меня, еще мосфильмовского редактора Винокурова, страдавшего тяжелым нервным тиком. Причем тик этот проявлялся довольно агрессивно — Винокуров то и дело издавал в темноте загадочные звуки, похожие на «тьфу-тьфу-тьфу», с отвращением плевался, потом неожиданно дергал головой и со страшным тупым стоном ударялся ей о фанерную обшивку стены. Через небольшую паузу все повторялось в том же порядке.
Поздний вечер, «Мосфильм» совершенно пуст, на улице — лютый холод, метет вьюга… В глубине коридора показался Сизов, почему-то гордо держа перед собой перебинтованный гулькой палец: незадолго до просмотра он его где-то повредил. Рядом с ним шел ныне уже покойный начальник производства Свиридов, с уважительным состраданием и завороженностью вперившись в эту гульку.
Чинно поздоровались. Андрей пригласил всех в зал. Вошли. Сели. Тарковский вышел к экрану.
— Я хотел поставить к картине эпиграф. Потом передумал и эпиграф снял.
Помолчали.
— Что за эпиграф? — осторожно поинтересовался Сизов.
— Никто не даст нам избавленья, — отделяя слово от слова, внятно сообщил Андрей. — Ни Бог. Ни царь. И ни герой. Добьемся мы освобожденья своею собственной рукой.
Опять помолчали.
— Молодец, что снял, — осторожно похвалил Сизов. — Эпиграф ненужный.
— Это с какой стороны поглядеть… — с мрачной неопределенностью ответил Андрей, после чего свет погас.
«Сталкер»
Тарковский сел за микшер и задушил звук так, что не было слышно уже почти ничего, кроме унылого механического стрекота из проекционной. Вытяжку в зале, обычно включаемую для проветривания только на время, по тонкому режиссерскому замыслу на этот раз он специально оставил открытой на весь просмотр. И вот под однообразный стрекот аппарата, под тоскливый нешуточный вой настоящей вьюги в вытяжке (а тут еще и Винокуров блестяще исполнил предназначенную ему режиссурой неподражаемую звуковую партию, издав «тьфу-тьфу-тьфу», а затем и бум со стоном…) это неслабое зрелище началось. Что говорили на экране, слышно практически не было. Сизов нервно курил, ловко придерживая сигарету гулькой, атмосфера накалялась, да, думаю, и эпиграф все не шел из директорской головы. Свиридов сидел рядом, держа в руках коробку из-под пленки. На экран он не глядел вообще, сфокусировавшись исключительно на гульке, огоньке сигареты и на том, чтобы Сизов как-нибудь случайно не смахнул пепел мимо жестянки.
Продолжалось это бесконечных три часа: «Сталкер» и так картина не простая, а уж с практически отключенным звуком — в ней вовсе ничего не понять. Но наступил конец просмотру, таинственный сталкер завершил свои блуждания в поисках истины и счастья, в зале зажегся свет, тусклый и желтый, как в провинциальном морге. Настала тягостная пауза.
«Тик-тик-тик» смолкло, вьюга за вытяжкой тоскливо продолжала свое вечное гулаговское ариозо. Винокуров в тишине и на свету вдруг неожиданно еще раз вдохновенно исполнил «тьфу-тьфу-тьфу», завершив коду особо пронзительным, разрывающим душу стоном и беспощадным «бумом» головой о фанеру. Сизов задумчиво помолчав, наконец произнес:
— Музыка хорошая…
В финале «Сталкера» звучала «Ода к радости» из бетховенской Девятой симфонии, так что тут Генеральный не промахнулся.
— Жалко, мало, — посетовал он, по-прежнему высоко и как бы со значением продолжая держать свою гульку.
Андрей с отрешенной неприязнью взглянул на сизовскую гульку: