Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 27



— А-а, мы же о Сашке так и не поговорили. Вы бы подъехали к нему, Степан.

— И так. Вот участок сдадим. Замотался последние дни. Тут еще в трест вызывали. А так позванивал…

— Звонки что, с ним сейчас самим говорить надо. Как можно больше говорить. Скорое якоря сниматься, так?

— Скоро. Комиссия участок примет. А там два дня на сборы…

— А с Пастуховым как?

— Думали. Пастухова с собой возьмем. С главврачом советовался: рулить будет. Я понимаю, с тоски это парень. Тут и моя вина есть…

Кирилл смущенно тер нос.

— Я жене его письмо написал. Изложил все как есть. Я же раньше немного присочинял: Сашка в них вроде бы как за святого сходил. Действовал по принципу: праведная ложь — святая ложь…

Степан рассмеялся.

— Все лжи одинаковы, как луковицы. Я думал: что-то у вас не то с письмами. Почему, думаю, не отвечает? Должна же была хоть к черту вас послать. Женщины фальшь лучше нас, мужиков, чувствуют. Потому и молчала. Знаешь, ее право выбирать: не ответит — не осудишь. Но думаю, что ответит… А нет — Пастухова все равно не оставим. Тут ты нам всем урок преподал. Сам-то что думаешь: с нами или в город подашься?

— Я, как девка на выданье: и к жениху хочется, и родительский дом покидать страшно. А вдруг все снова начнется?

— Тебе возвращаться надо.

— Легко сказать…

— Конечно. Но важно, как… Тебе стыдиться нечего. Говорю тебе точно.

Их обгоняли возвращавшиеся в поселок люди, высоким дробным перебором рассыпались сзади меха чьей-то неожиданной трехрядки.

— Степан, ну, а у вас все хорошо?

— Что воду пустили? Конечно. И что Герматка вернется. Я с ним говорил. И так это, основательно. Не послушался. Жалко было…

«Конечно, все дело в воде и что вернется Герматка… — подумал Кирилл и замялся, — Почему я пристаю к нему с этими дурацкими вопросами? У человека в самом деле радость: пустили воду. Столько хлопот, труда, мучений, как же не радоваться? А меня самого разве это не радует? Что ни говори, это какой-то итог. Люди все время что-нибудь итожат и радуются. На Байконуре запустили ракету, здесь воду пустили. И то и другое — радость. Но соизмерима ли она, радость Байконура и степной воды? Я ведь уверен, Степан больше воде радуется, чем ракете. Ракета, по-видимому, высшая радость. Она существует независимо от наших личных невзгод, проблем, неурядиц. Радость в абстракции? А вот я радуюсь тому, что Пастухов в себе силу почувствовал, или что Герматка вернулся, или тому, что я сам снова вернусь в школу. Это радость второго сорта?.. Так где же она, подлинная мера вещей?»

Кирилл заметил, что Степан с удивлением смотрит на него, не понимая, почему он идет и молчит. И тогда он повторил все то, над чем только что думал, и спросил Степана, что он думает по этому поводу сам.

Степан слушал Кирилла не то чтобы несерьезно, а как-то рассеянно. Иначе он сейчас слушать просто не мог. У него было хорошее настроение, ему хотелось шутить, смеяться, думать о чем-нибудь веселом. И потому, как он слушал Кирилла с улыбкой («Эка, брат, куда тебя занесло»), так с улыбкой и сказал:

— Что-то уж больно мудреное несешь: абстрактная радость… Что своими руками сделано, то и есть — радость. В трест вызывали: переходи мол работать. А я не хочу. Степь люблю, вот и радость. А насчет Байконура так скажу: за меня мою работу никто не сделает. И за тебя твою — тоже. Из этого и пляши. Другое дело, как эту работу делать. Ну чего, чего затемнел? — Степану показалось, что Кирилл чем-то обижен: тон, что ли, у него недостаточно уважительный? Но сделался серьезнее, строже. — Важно, чтоб у каждого свой Байконур был, то есть уровень Байконура в том, что делаешь. Понимаешь? Тогда все на месте будет. Если так думать, он и есть мера вещей, или — человеческой ценности. А что Байконур меня трогает, так что говорить… Если там радость, так и у меня радость. Если там горе, так и у меня горе. Так-то…



Некоторое время они шли молча. Потом Степан шутливо произнес:

— Хочешь, на прощанье тебе комплимент выдам?

— Просто обожаю комплименты…

— Нет, серьезно. Есть в тебе, Кирилл, одно замечательное чувство — недовольство собой. С ним зверски трудно, я знаю. Но оно в тебе есть, и это здорово. Все хорошо у тебя будет, посмотришь.

— А-а, манна небесная меня там не ждет. Но все равно, все равно…

— То-то и оно. Мудрость разумного — знание пути своего. Древняя заповедь. По-моему, очень верная.

Шли вдоль дороги. Мимо, хоть был и выходной день, проскакивало много машин. Давно позади остался обводненный поселок Ершовка. Их догнал стройотрядовский грузовик. Кузов был набит до отказа. Пролетел немного вперед и остановился. Луизка махала руками: скорее, скорее!

Кирилл и Степан переглянулись.

— Жмите! — махнул рукой Степан. Каждый из них понял друг друга верно: не так уж много времени осталось, чтобы выговориться. Сборы к переезду — дело хлопотное, случай может и не подвернуться…

Но о чем бы они ни говорили за длинную дорогу, все равно из какой-то странной, необъяснимой мужской робости одного человека старательно обходили разговором — Луизку.

27

На глазах редеет стройгородок. Уже нет ограды. И вагончиков поубавилось: плывут по степи, за тягачами, Шум — как в снимающемся с места таборе.

…Есть что-то трогательное, берущее за душу в этих скорых степных переездах, Ну что, казалось бы, особенного в комичной заботе, как бы покрепче да поладнее уложить в машину немудрящий степной скарб, или в нескладной, невзначай брошенной на дорогу присказке-прибаутке, или в молчаливом взгляде на то самое место, где еще только-только стоял дом, хоть и неважнецкий, на колесах, но все же дом, в котором в общем-то неплохо жилось и в котором был свой, самим собой заведенный порядок и лад. И хоть впереди не бог весть какие дали, а все та же степь, порыжевшая от зноя, щербленная неожиданными проступами камней да ноздреватыми озерами, но все же даль и все же степь со своею новой тайной и заботой. Смотришь на все это, и щемит сердце, будто кусок его отрывается и остается навечно с этим, хоть еще шумным и бодрящимся, но все же опустевшим и уже нежилым местом.

С утра не находил себе покоя в этих суматошных сборах Кирилл. Ему-то самому беспокоиться было не о чем; сумку-замш за плечо — и все хозяйство. Подошел к грибку. Приемник помаргивал зеленым глазком. Калачев бездумно крутил рычажок:

— Не знаю, что делать, брать его или не брать с собой? Матрена говорит: бери. А мне что-то не хочется.

Грибок — последняя нетронутая постройка. Все остальное разобрано, уложено на прицепы. Качнулся, подался в степь вагончик-столовая. Красная, будто только что от плиты, Степанида стоит, как капитан на мостике, отбивает последние склянки, и почему-то вытирает глаза краем платка.

— И чего реветь, все следом едут… — недоумевает Калачев. — А-а, не буду забирать. Пусть играет музыка. — Похлопал ладонью по приемнику. — Старенький, отслужил свое. Пусть остается. Уедем, а музыка будет играть…

— Ты подобрел, Калач…

— На прощанье… — Встал, еще раз постучал ладонью по приемнику: — Ну, ладно, ящик, оставайся, будь! Пойду Матрену уламывать…

Кирилл сел, стал блуждать рычажком по эфиру. Вот и к Степанову вагончику подъехали. Открылась дверь, вышел Степан, поставил в кузов швейную машину, начал забрасывать связки книг, обмотанные мешковиной. Потом скрылся в вагончике. И тут же появилась Луизка, вынесла чемоданы, увидела Кирилла, хотела позвать его и — не смогла. Стояла, взявшись руками за борт, маленькая, худенькая, как девочка. И только глаза ее… они казались иными, не девчоночьими. Может быть, потому, что прибавилось в них глубины и покоя. Он вдруг почувствовал себя здесь страшно ненужным. Поднялся, поплелся к своему вагончику. Ну вот сейчас возьмет свою сумку-замш и — все, и прости-прощай… Он заторопился, вбежал а вагончик и — обомлел: на тумбочке стоял долговязый человечек с гусиным пером за ухом, с давно нестриженной гривой, с худыми длинными ногами, с закатанными дудками брюк. Этот человечек был он сам, император Кир, сочинитель писем.