Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 15



В темноте ключ никак не попадал в скважину, тем более что рука слегка дрожала. Наконец дверца распахнулась, он только что протянул руку за бумагами, как жена его вскрикнула, а сам он вздрогнул, побледнел и застыл на месте: в окошко кто-то стучал.

– Кто там? – шепотом спросила его жена.

– Не знаю, – ответил Николай, – должно быть, полиция… Нет, это не полиция, – добавил он, вскакивая, – это кто-нибудь из наших.

Стук повторился. Быстрый, но не громкий. В нем была нервная торопливость, но не было властной грубости жандармского кулака.

– Кто здесь? – через окошко спросил Смирнов, вглядываясь в темный силуэт человека. И, не дождавшись ответа, удивленно вскрикнул, бросился в сени и торопливо открыл дверь.

– Чего, черт, долго как канителился, – чуть-чуть прерывающимся от усталости, но спокойным голосом спросил пришедший.

– Лбов! – удивленно крикнул Смирнов. – Александр, язви тебя в душу. Откуда ты взялся?

– После, – махнул рукой, тот, – после.

И сам оглянулся, вышел в сени, задвигал чем-то, потом опять вернулся назад.

– Кадушку с капустой к двери придвинь. Запор у тебя плохой, враз сорвать можно. – Потом помолчал и добавил: – Ты сделай себе хороший запор, а то знаешь, если погибать, так чтобы было за что, а так из-за ржавого крючка пропадать не стоит.

Зажгли коптилку и ее свет озарил угрюмо насупившего лицо Лбова, и ее красные лучи смешались с кровью, расплывшейся по изрезанной стеклом руке, рубиновыми искорками падающей на пол… Но Лбов как бы ничего не чувствовал, он сел у окна и, уставившись в темный угол, долго сидел молча, и только глаза его, при малейшем шорохе быстро поворачиваясь в сторону, тяжелым долгим взглядом пронизывали темноту.

– Кончено, – сказал он наконец вполголоса и как будто бы чуть-чуть усмехнулся.

– Что кончено? – спросил его Смирнов.

– Все, брат, кончено. И восстание окончено, и моя голова тоже теперь конченая, потому что ворочаться назад поздно, да и охоты никакой нет ворочаться назад. Каждый день гудок, да каждый день станок – и так без начала и без конца.

Он замолчал.

Рассвет не приходил долго. С рассветом в избу пришло еще несколько человек, пришли товарищи, уцелевшие из партийного подполья, пришел и молчаливый Стольников, загнанный, затравленный, разыскиваемый полицией. И долго обсуждали, как быть и что теперь делать.

Было решено – на время горячки отправить пока Лбова и Стольникова в лес, в одну из сторожек, верстах в десяти от Мотовилихи.

– В лес так в лес, – усмехнулся Лбов. – А только, я думаю, что теперь уж не на время, а на все время.

– Как так? – спросил кто-то.

– А так. – И он опять усмехнулся. У него была странная, быстрая усмешка: глаза его сразу чуть-чуть щурились, губы плотно, рывком, сжимались, и прежде, чем можно было уловить оттенок выражения его лица, – все было на своем месте, и от усмешки не оставалось и следа.

– Слушай, Лбов, – спросил его один из подпольщиков, – скажи по правде, какой партии ты считаешь себя?

– Я за революцию, – коротко ответил он и замолчал.

– Ну мало ли кто за революцию – и большевики, и даже меньшевики, но это же не ответ.

– Я за революцию, – коротко и упрямо повторил он, – за революцию, которую делают силой. И за то, чтобы бить жандармов из маузера и меньше разговаривать… Как это, ты читал мне в книге, – обратился он к одному из рабочих.

– Про что? – спросил тот, не понимая.



– Ну, про эти самые… про рукавицы… и что нельзя делать восстания, не запачкавши их.

– Да не про рукавицы, – поправил тот, – там было написано так: «Революцию нельзя делать в белых перчатках».

– Ну вот, – тряхнул головой Лбов, – я за это самое «нельзя». Поняли? – проговорил он, вставая, и рукой, разрисованной узорами запекшейся крови, провел по лбу. – Вот я за это самое, – повторил он резко, и точно возражал кому-то. – И если бы все решили заодно, что к чертовой матери нужна жизнь, если все идет не по-нашему… если бы каждый человек, когда видел перед собой стражника, или жандарма, или исправника, то стрелял бы в него, а если стрелять нечем, то бил бы камнем, а если и камня рядом нет, то душил бы руками, то тогда давно конец был бы этому самому… как его… – он запнулся и сжал губы – посмотрел на окружающих. – Ну, как же его? – крикнул он и чуть-чуть стукнул прикладом винтовки об пол.

– Капитализму, – подсказал кто-то.

– Капитализму, – повторил Лбов и оборвался. Потом закинул винтовку за плечо и сказал с горечью: – Эх, и отчего это люди такие шкурники? Главное, ведь, все равно сдохнешь, ну так сдохни ты хоть за что-нибудь, чем ни за что…

Был рассвет, когда конный разъезд стражников увидел возле того берега Камы быстро скользящие на лыжах две фигуры. Это Лбов и Стольников уходили в лес. Из-за глубокого снега гнаться на конях за беглецами было нельзя. Стражники покричали, погнались по берегу, дали вдогонку несколько бесцельных выстрелов и успокоились.

Солнце зимними красными лучами прорезало верхушки окаменевшего леса как раз в ту минуту, когда две тени остановились и, обернувшись, посмотрели еще раз назад. Туда, где туманный город и каменные стены, где у каменных стен губернаторский дом с трехцветным флагом, а под трехцветным флагом – казачий хорунжий Астраханкин с карточкой белокурой девицы на груди и с сотней ингушей за собой. Туда, где, скрепленный раззолоченными винтиками чиновничьих пуговиц, – улыбался город уютными занавесочками морозных окон.

И две тени молча усмехнулись и исчезли в лесу…

2. Отчего было скучно Рите Нейберг

На безымянном пальце Риты блестело кольцо, – простое кольцо из червонного золота с большей каплей крови, внутри которой светился огонек. Из-за этой рубиновой безделушки Рита уже несколько раз ссорилась с отцом, потому что он считал дурным тоном носить умышленно грубо сработанное кольцо на пальцах двадцатилетней девушки, к тому же только недавно окончившей Петербургский институт.

Пальцы у Риты – тонкие и длинные, а лицо – матовое. Рита умеет замечательно командовать своим лицом. Например, сегодня, когда она вышла к обеду, то отец чуть не вздрогнул, взглянув на ее глаза, и спросил с испугом:

– Что с тобой, моя детка?

Но Рита ничего не ответила. И только тогда, когда он повторил вопрос три раза и покраснел даже от волнения, она проговорила, не глядя ему в глаза, не глядя на стены и вообще никуда не глядя:

– Мне скучно.

– Ну, вот, вот еще, – сразу повеселев, заговорил отец, – как это так, молодой девушке может быть скучно? Послушай, Юрий, – обратился он к вошедшему молодому гвардейцу, своему сыну, – послушай, – и он удивленно и ласково пожал плечами, – ну отчего бы ей могло быть скучно?

– Замуж охота, вот и скучно, – ответил тот. – Тут, папаша, такая пора; я знал одну польку, так она шестнадцати лет…

– Ты дурак, Юрий, и пример у тебя всегда дурацкий, а вдобавок ты имеешь несчастье повторяться по десять раз, – вспыхнула Рита.

Кожа на ее щеках стала еще смуглей, и белые зубы сердито сверкнули через прорез гибких, изломанных стрелочками, губ.

К обеду пришел хорунжий Астраханкин, он сел рядом с Ритой и рассказал ей пару забавных анекдотов, смысл которых, кстати сказать, Рита так и не поняла. И потом, очевидно желая сказать ей что-то приятное, наклонившись, на ухо сказал вполголоса:

– Знаете, Рита, когда я на днях вспомнил вас, почти что перед самой перестрелкой с мотовилихинскими бунтовщиками, – я вынул вашу карточку и знаете, что с ней сделал?

– Привязали к темляку вашей шашки? – насмешливо спросила Рита.

– Нет, – он наклонился к ней еще ближе, – я поцеловал ее, и это вдохновило меня.

Но Рита терпеть не могла умышленного подчеркивания интимности, она откинула голову назад и спросила громко, исключительно назло ему:

– А на что тут было вдохновляться? Говорят, у них патронов вовсе не было, а потом, стреляли они из каких-то допотопных ружей. И скажите, пожалуйста, – добавила она вдруг резко, – что это за манера таскать карточку на разные жандармские операции?